Перед глазами все еще маячили облака пыли и солнце, катящееся темным пятном за машинами. Дороги он не видел уже несколько дней: стекла кабины закрывал задний борт предпоследнего грузовика. Вот ведь, как приехала Настя, он каждый день не в духе…
Он сидел за столом и лениво пережевывал хлеб и огурцы и ждал, пока мать подогреет во дворе борщ. Злой, уставший и небритый, он обводил тяжелым взглядом колхозную серую площадь, на которой возле церкви — зерносклада — был ссыпной пункт. Там около горячих черных бревен изб стояли весы и мешки с пшеницей, такие же тяжелые, как и он сам.
Было одиноко, неспокойно каждый день, и в голову лезли мрачные, злые мысли о неустроенном, о потерянном навсегда: батю убили фашисты в первые же дни войны, матушка постарела в военные годы, когда в тылу, у них в колхозе, был сплошной матриархат и она, работая с другими бабами, как мужик, надорвалась, да и он, Митька, вдоволь погонял коров по мерзлым пашням мальчишечкой в обнимку с голодухой…
Пришла мать, светлая рябоватая старушка, радостно поставила на стол борщ, завздыхала и стала воровато поглядывать на него, чего-то выжидая, как всегда, когда хотела что-то сообщить. Он нежно ее попросил:
— Ну, говори!
Засуетилась:
— Слышала я опять нехорошее про тебя, сынок. Будто видели, что ты Настю обидеть намеревался.
— Че-го-о?
— Платье порвал. Жаловались на тебя. Дед-то ее грозился руки-ноги тебе обломать. Я, говорит, твоему Змею Горынычу и то и се поделаю, попадись он мне на ровном месте.
Митька захохотал так громко, что чуть не задохнулся. Даже мать испуганно посмотрела на него.
— Ну люди! Ты, мать, почаще мне об этом напоминай. Завтра твоего Митрия Савельича, по их слухам, на вечный отдых понесут и все встречные будут говорить: «Привет, кого хороним?»
— Угомонился бы ты, сынок. Под тридцать ведь уже. Говорят, пока ты в тюрьме сидел, мир и покой был.
Потом мать начала хвалить борщ, грустно помянула бога, осматривая пустую бутыль вишневой наливки, невзначай сообщила о том, что купила новые подушки и красное пуховое одеяло за сорок рублей и что ждет не дождется великого часа, когда ее кормилец и поилец настоящим-то человеком поделается да в мужчинский образ войдет с красавицей под руку.
— Опять же Настя… девка на виду у всех, душелюбая, вся из ума сшита! И красивая, ну прям портрет! А ты ее… бить!
— Отстань, мамаша! Просто отхлестал я ее по мягкой спине за хорошее дело. М-м! Непонятный сегодня ужин. Кто же в борщ-то много гороха кладет?
Конечно, люди могут приплести и не такое, но он-то лучше знает, как это было.
Несколько дней назад менял на элеваторе шины, возвращался вечером, последним. Ехал быстро, весело, один. Видел всю дорогу — свободную. На окраине деревни, у каменного оврага, чья-то машина застряла на мосту, свесившись покалеченным бортом.
Подъехал, начал сигналить. Из-под моста вышла Настя. Стоит и молчит. Красная вся. Вышел и он из кабины. Вот тебе, пожалуйста, сюрприз. Начальство село в лужу! Как шофер шоферу он законно должен помочь, но решил обождать, посмеяться малость, отомстить за свои румянцы перед шоферами.
У Насти был воинственный ожидающий вид. Без комбинезона, в куртке с «молнией» и короткой юбке, рыжее пламя волос прихвачено косынкой, в сапогах, она стояла и чего-то ждала, очевидно помощи, а он, ухарски сдвинув кепку на затылок, пнул два раза ногой скат и, презрительно глядя на нее, покачал головой:
— Эх, какую машину угробить! Надо же! А еще механик, гром тебя расшиби! Рыжая цапля ты длинноногая, а не механик…
Она ахнула, задохнулась, ошарашенная, откачнулась и с потемневшими глазами гневно раздула ноздри:
— Ну, вот что, хороший…
И вдруг стремительно ткнула кулачком ему под дых.
Он издал что-то похожее на рев, согнулся и, побледневший, ловя воздух ртом, повалился как куль.
Настя застыла.
Потом он привстал осторожно, поднялся и шагнул к ней. Она отпрянула, вскинув руки вперед, словно защищаясь.
Подумал тогда: «Умолочу! Зашибу!» — и занес кулак над ее красивой головой.
Настя упала на колени, улыбаясь испуганно и виновато, со слезами, и глаза ее дымчатые вдруг посмотрели на него так доверчиво, влюбленно и так печально, что он присмотрелся.
Сел рядом, вздохнул и закурил.
— Не бойся. Баб не луплю.
Сказала, отдышавшись, мирно:
— До бабы мне еще далеко.
— М-м! Гляди-ка!
И, словно проверяя, легонько ударил ладонью по тугим грудям.
Вскрикнула, выдохнула: «Ой!» Натянутая юбка сдвинулась, открыла белые колени.
— За что это?
Рассмеялся:
— Прикрой ноги! Раскрыла, как в заграничном кино. Мода! Туда же!
Настя всмотрелась в него и своим грудным девичьим голосом тихо произнесла:
— Нахал.
Он не ожидал этого, как не ожидал предательского удара, и ненависть вспыхнула в нем с прежней силой.
— Добавь еще — Змей Горыныч, добавь — бандит, хулиган, пьяница!
И ринулся к ее машине, подложил под колеса бревно, зацепил за заднюю ось трос, сел в свою кабину и, рванув, выволок машину Насти на пригорок, ругаясь и чертыхаясь.
— Тебе за порченую машину вот как надо, вот как надо…
Настя рванулась от него, блузка ее треснула. Задохнулась от стыда и боли, закинув руки за спину, и услышала спокойное: