Когда мы повернули баркас, шхуна «Два Друга» значительно ушла от нас. Снова мы догоняли шхуну, и вторично Сейфи проделал ту же штуку.
Мы были обозлены и, признаюсь, измучены. Боковая волна валила баркас. Иващенко взял второй риф, но баркас почти ложился на воду, летя стрелой. Иногда мне казалось, что это нечеловеческая воля Вострова двигает баркас вперед.
Мы в третий раз настигали шхуну, когда турки спустили паруса и легли в дрейф. Шхуна закачалась на месте, ныряя на волнах. Мы чуть было не проскочили мимо, и это было бы несмываемым позором. Востров одним прыжком достиг мачты, сшиб узел, затягивавший фал, и парус рухнул на баркас так внезапно, что Громов, — второй красноармеец, — упал на дно баркаса.
Сквозь вой ветра я услышал бешеный голос Вострова:
— Мотор, мотор!
Я понял его и, придерживая одной рукой руль, переставил рычаг на холостой ход. Мы все-таки оказались впереди шхуны. Востров стоял посередине баркаса и кричал, как помешанный, ругаясь и беснуясь.
Турки спокойно и, мне казалось, насмешливо глядели на нас, когда мы всякими правдами и неправдами подходили к шхуне. Востров выждал момент, когда баркас взметнулся кверху, и, сжимая в руках наган, вскочил на шхуну. Слышно было, как он ругался и кричал. Через минуту нам бросили конец, и наш баркас закачался рядом со шхуной, рискуя каждую минуту разбиться. Я, а следом за мной и Иващенко, взобрались на палубу шхуны.
У штурвала я увидел того же турка. Он спокойно глядел на нас, и на его лице прочел я всю «мудрость Востока». В этом лице, казалось, отразилась яркая синева восточного неба, высокие минареты, желтизна выжженных степей, горечь крепкого черного кофе. В этих глазах были отвага и решительность, странно сочетавшиеся со спокойствием и даже ленью. Острые огоньки так же внезапно потухали, как и зажигались. Турок был одет в длинные брюки, внизу обмотанные завязками от кожаных мягких чувяков, синюю закрытую рубаху, заправленную в брюки и повязанную красным поясом. Бритую голову покрывала барашковая шапка, усиливавшая синеву бритою черепа.
Турок спокойно произнес приветствие:
— Селям алейкюм!
Востров поглядел на него недоумевая и, задохнувшись от злости, прохрипел что-то нечленораздельное. Иващенко стоял за Востровым, взяв ружье на перевес, с тем нелепым и неестественным видом, с каким новобранцы, крича «ура», колют на учении соломенное чучело.
Сейфи достал щеголеватый бумажник и показал документы. Я не знаю, какие документы требуются на море, но, по всей вероятности, Сейфи имел все, что нужно. Он вез груз дынь и арбузов из Керчи в Севастополь. Все было в порядке. Вострое целый час обыскивал шхуну. Не было, казалось уголка, в который бы он не заглянул.
— Ты чего удирал? — спросил он, свирепея от безрезультатности поисков.
— А зачем гнался?
— Ваньку не валяй! — в сердцах прикрикнул Востров, и замолчал.
Стемнело… Ветер выл в снастях и море бушевало, попрежнему грозное и тяжелое. Мокрый и, должно быть, несчастный, я вызвал в турке сострадание.
— Иди в кубрик, гостем будешь, — сказал Сейфи.
Я оглянулся на Вострова. Удовольствие очутиться на баркасе мне не улыбалось. Хотя шхуну сильно кидало, но после баркаса она мне казалась покойной и уютной. Сумерки обступили нас плотно. Берег исчез в неясной темноте.
Сейфи шевельнулся у штурвала и сказал:
— Гостем будешь. Ты чего думаешь? Ты — гость мой.
Не верить ему нельзя было. За ним была вся прелесть восточной честности, восточного гостеприимства. Я верил. Я не мог не верить.
Мы пили терпкое виноградное вино в каюте Сейфи, сидя на ковре. Керосиновая лампа качалась из стороны в сторону, и тени двигались по стенам. Иващенко стоял на палубе, отбывая свою часовую вахту. Наш баркас шел на буксире.
Так было до утра, когда волнение немного стихло, и мы увидали судакский маяк, куда любезно вез нас Сейфи.
В память об этой ночи я храню расшитую бледными шелками тюбетейку, подаренную мне самим Сейфи, главой крымских контрабандистов, за мои рассказы о далекой Москве. Эту тюбетейку вышивала жена Сейфи — Гюлькиз, что по-русски значит «девушка-роза». О ней Сейфи говорил словами, которые могут сравниться только с напевностью библейской «Песни Песней»… На тюбетейке была вышита нежная роза.
…Когда мы сели в баркас и ветер надул парус, Востров посмотрел на- меня тяжелым стальным взглядом.
— Так, значит… Турок тебе дороже меня. Так и запишем…
— Чего ты, Востров?
— Для меня позор, а ты с ним всю ночь, как с другом, говорил.
— Он и друг мне.
— Врешь! Не может контрабандист другом быть хоть на минуту. Контрабандист советскую власть подрывает, для меня он — преступник.
— Чего же ты не арестовал его?
— Не было законных оснований. Теперь — закон.
В Судаке на пляже шевелились голые курортники. Я выскочил на берег, такой мягкий, что он словно заплясал подо мною, и с грустью поглядел на море. Востров, не прощаясь, ушел с красноармейцами.
Небо было, как раковина, — розоватое и нежное. Мне показалось, что вдали я вижу парус «Двух Друзей»..