А врачи все не возвращались. Обеспокоенный Герман отодвинул бумаги и встал из-за стола.
Едва покинув ординаторскую, он понял, что случилась беда. В дальнем конце коридора, у восьмой палаты, толпились больные. Из перевязочной туда же бежала сестра. Герман ринулся вслед за нею, быстро вспоминая больных из этой палаты. Их там всего трое: Власов… нет, вот он — возвышается надо всеми в коридоре… Старик Тузлеев и мальчишка с грыжей, который завтра идет на операцию. Мальчишка или Тузлеев? Что там могло случиться?.. И последнее, что мелькнуло, словно искра короткого замыкания, разряжая многодневную тревогу Германа, — Прасковьина палата!..
Две кровати были брошены одна на другую в угол, третья, окруженная людьми в белых халатах так плотно, что Герман даже не увидел вначале, кто на ней лежит и что там происходит, стояла посредине палаты. Герман молча прошел к изголовью. Тузлеев. Лицо с закрытыми глазами, обнаженная грудь и откинутая на табурет рука знакомого, такого отвратительного желтовато-серого цвета. Изо рта торчала наркозная трубка, и Петр Петрович ритмично сжимал «гармошку» наркозного аппарата. Анестезиологу помогал Валентин Ильич, а Алексей Павлович и Прасковья Михайловна возились у откинутой руки Тузлеева. Локтевая вена была обнажена, из свежей раны едва сочилась кровь, по капельнице торопливыми каплями бежал в вену раствор. Сестры обкладывали тело больного грелками, стояли вокруг со стерильными тазиками, в которых поблескивали шприцы и инструменты. На полу валялись куски марли, окровавленные салфетки, растерзанные биксы, темнели пятна разлитых жидкостей.
В стороне, у самой стены, стояла заправленная консервированной кровью капельница. Герману достаточно было взглянуть только на эту капельницу с болтающейся у пола иглой, чтобы понять, что здесь недавно произошло.
— Иногруппная? — коротко спросил он.
Прасковья подняла к нему осунувшееся, старое лицо. Волосы выбились из-под колпака, растрепались. От этого она, всегда такая аккуратная, стала непохожей на себя.
— Иногруппная или резусная? — переспросил Герман.
Она смотрела на него молча, словно не понимала вопроса.
— Иногруппная, — ответил за нее Валентин Ильич.
— Тяжелый шок, — сказал Петр Петрович. — Но сейчас как будто сосудистый тонус улучшается.
Герман обошел изголовье, взял у запястья лежавшую на кровати морщинистую руку Тузлеева. Тонкая нитка пульса прыгала часто и неравномерно. Ничего себе, лучше… Черт побери! Наверное, прав этот сосунок, Валентин: людям оставить в медицине только рукодейство и отбирать лишь необходимых для этого и пригодных людей, хоть пустых, хоть безголовых, только бы умелых и пунктуальных!.. Каким должно быть наказание за совершившееся здесь преступление — изгнание, суд?.. Но если Тузлеев помрет, его ведь ничем не воскресишь! Ужасная в своей глупости смерть… Неужели недостаточно в больнице смертей, случившихся вопреки всем стараниям медиков, неизбежных пока смертей — от нашей слабости: от незнания, неумения? Тоже наших смертей!..
Через два часа у Тузлеева восстановились нормальная деятельность сердца и тонус сосудов. Петр Петрович перевел его на самостоятельное дыхание. Первая, непосредственная угроза миновала — больной остался жив. Прасковья Михайловна сидела у его кровати в реанимационной палате. Петр Петрович умчался куда-то, а остальные врачи, участники отгремевшего боя, собрались в ординаторской. Молча курили. Только Валентин Ильич строчил деловито в историях. Молчание нарушил Алексей Павлович:
— В том состоянии, в котором находилась последние месяцы Прасковья, можно было сделать что угодно…
Валентин Ильич оторвался от историй и поочередно поглядел на Кирша и Германа. Лицо заведующего было непроницаемо, взгляд устремлен в окно. Солнце стояло уже высоко, где-то над крышей больницы, лучи его ушли из ординаторской. Редкие белые облачка неподвижно висели в голубизне над пестрыми кронами парка.
— Лошадь уже несколько раз прогарцевала по отделению, — заметил Валентин. — Готовится к сабельной атаке.
«Лошадью» очень давно какой-то недоброжелатель прозвал начмеда. И это прозвище за нею укрепилось. Может быть, потому, что у нее была лошадиная фамилия — Кобылянская, а возможно, оттого, что она действительно напоминала чем-то лошадь. Скорее всего походкой — ломовую лошадь. И функции, которые она выполняла при Бате, проводя, как и он, в больнице все дни от зари до зари, были похожи на работу ломовой лошади: тяжелую, неблагодарную, зачастую непонятную ей самой. Но без этой работы, вне этой работы Кобылянская не могла даже представить своей жизни. Да у нее и не было, собственно, своей отдельной от больницы жизни. Все было отдано Бате, госпиталю, больнице.