Есть веское оправдание: нужно ведь кому-то заниматься и преподаванием. Нужно! Но ему этого всегда было мало. Он хирург, в первую очередь и прежде всего хирург. Он страстно мечтал сделать что-то важное, большое, привнести в любимую хирургию что-то свое, может быть, сделать открытие, которое служило бы людям. Не получилось. Ошибся выбором?.. Не случайно ведь тот же Герман Васильевич, настоящий — по душевному складу — хирург, отказался, защитив диссертацию, от места ассистента в его клинике. Да и что его может привлечь сюда? Его и других преданных хирургии, любящих ее врачей? Ничего! Разве только значительно большая зарплата… Клиника без идей, без большого поиска — серо и бескрыло…
И виноват в этом Батя. Его цепкие руки всю жизнь прочно держали Федора Родионовича. Они были добрыми, когда засадили молодого военврача за диссертацию, приобщили его к бескорыстной науке, преданной страдающему человеку. Но эти же руки так и не дали профессору встать, выпрямиться во весь рост. Возможно, не хватило у профессора характера, не нашлось нужных сил, чтобы отстоять себя? Может быть…
Странные у них были отношения. Но теперь Федор Родионович знал твердо: ненавидел он Батю, неистово и давно ненавидел, несмотря на все.
Настроение быстро портилось. Померкла лазурь теплого осеннего дня, стал раздражать неустанный железный лязг проспекта, и отдаленные взвизги строительных кранов, и эти нагло лезшие со всех сторон каменные громады, все туже, все выше с каждым годом обступавшие больницу, словно бы делавшие ее все меньше и меньше. Эти наступавшие дома были олицетворением времени. Время, время! Оно давило его.
Влажная после операций рубашка холодила спину. Надетый поверх халат не согревал. Противный озноб передернул тело. Федор Родионович, недовольно морщась, с силой закрыл окно, потом, сбросив халат, пошел в угол кабинета, за ширму, где была раковина, переодеваться.
От теплой воды озноб сразу унялся. Федор Родионович вяло обтерся жестким от крахмала полотенцем. Надел сорочку, поднял к зеркалу взгляд, чтобы поправить галстук. И тут вздрогнул, словно неожиданно столкнувшись с посторонним человеком. В сумеречном свете за ширмой на него глянуло знакомое, но чужое серое лицо, с глубоко сидящими и оттого невидимыми глазами, — лицо с пустыми глазницами. Он взялся за край раковины, придвинулся к зеркалу так близко, что от дыхания стало мутнеть стекло…
Стук был долгим и довольно сильным. Так стучат, решив уже, что за дверью никого нет. Федор Родионович сухо сглотнул и, пересиливая охватившую его немоту, сипло крикнул:
— Войдите!..
Чтобы дверь не отворялась при открытом окне, он велел вчера добавить кожаных полос, от которых стала она тугой. Его услышали, но дверь некоторое время не поддавалась. И это было ему неприятно, славно заперли заживо в склепе. Он поспешно шагнул из-за ширмы, дернул за ручку.
— Что это у вас с дверью? — входя, спросил Герман.
Федор Родионович махнул рукой, пошел за стол к креслу, на спинке которого висел его халат.
— Вы просили меня зайти?
Профессор надел халат, застегнул его на все пуговицы, показал Герману рукой на стул, приглашая сесть. Отошел к окну, а потом, легонько прокашлявшись, спросил:
— Я слыхал, у вас на отделении несчастье?
— Да. Но как будто бы отделались только испугом.
Федор Родионович кивнул, отошел от окна и сел в кресло.
— Водно-солевой баланс посмотрели? — и уже в конце фразы болезненно поморщился.
Сила инерции! Водно-солевой… Одна из его «тем»… Герман что-то ответил, профессор не слушал его. Бесконечное, сводящее с ума блуждание в непролазном лесу мелочей, в заболоченном осиннике!.. Он вдруг словно почувствовал даже запах болотной гнили.
Федор Родионович придвинул лежавшую перед ним историю болезни. Вот! Вот спасение в этой кривоколенной, бездарно и почти бесполезно прожитой жизни! Надо оперировать, спасать безнадежно больных людей, которым в состоянии помочь, возможно, только он, глава хорошо оснащенной клиники, человек, которому предоставлены большие возможности. В этом может быть оправдание его жизни, только в этом!..
— Вы знаете, конечно, о братьях-близнецах Харитоновых, — глухо сказал Федор Родионович. — Они сейчас на терапевтическом отделении. — Он сделал паузу, глядя пристально своими глубоко сидящими томными глазами на Германа, словно стараясь понять, о чем тот думает в эту минуту. — Офицер, приехавший к больному брату, настаивает на пересадке и подвергся обследованию. — Профессор стал нервно листать историю болезни тонкими бледными пальцами. Кожа на них морщинилась не по возрасту — от герметичных перчаток, спирта, талька. — Я хочу провести операцию на вашем отделении. Вот история болезни. — Федор Родионович протянул ее через стол Герману. — Познакомьтесь. — Он встал. — Решать нужно сегодня.
Итак, все же пересадка! Разговоры о ней бродят по больнице уже несколько дней. Началось. Герман с сожалением посмотрел на часы на профессорском столе. Они показывали час дня. Это значило, что опять не удастся, наверное, выбраться за город…