Долфин, наоборот, заметно светлее, с почти европейскими чертами лица, сухой, жилистый и очень подвижный, наголо бритый, болтающийся глубоко в складках огромной армейской майки и шортов хаки, которые на четыре размера ему велики. Он в этом экипаже за старшего водителя, но он же и главный экскурсовод, и толкователь всего, что мы видим вокруг, и объясняльщик всей намибийской истории, и отвечальщик на все вопросы, причем общаться с нами обоими может попеременно — то на английском, то на французском, — чем гордится отдельно. Впрочем, во всех случаях предпочитает обращаться скорее не ко мне, а к “мадам”. Определенно пижонит некоторыми словами. Вот это его “соответственно”, когда он подкалывал Мозеса насчет говядины и билтонга, самому ему ужасно нравилось. Прямо видно.
— У нас, у гереро, — продолжает Долфин, скалясь в сторону постепенно надувающегося Мозеса, — никогда и никто этой кашей не питался. Это они нас научили. Овамбо, когда хотят есть, всегда что-нибудь сорвут с дерева, или выдернут из травы, или выкопают из земли. Потом долго-долго варят, варят, потом долго-долго-долго жуют, жуют, потом спят-спят-спят, пока опять не проголодаются. И так всю жизнь. А гереро с самого рождения бегают за коровами в буше. Корова у нас есть всегда. И нам, чтобы приготовить еду, ничего не нужно, кроме ножа. Отрезал кусок коровы — съел. Вот и вся наша кухня. У нас вообще ничего важнее и дороже, чем корова, нету в жизни. Вы вот видели наших женщин? Женщина народа гереро знает, что муж ее любит, потому что она тоже его корова.
О да, еще как мы видели женщин народа гереро. От женщин народа гереро с непривычки невозможно оторвать глаз.
Дело в том, что жены немецких колонистов, когда заселяли эти места в Германской Юго-Западной Африке на пороге XX века, подарили женщинам народа гереро выкройки своих платьев. И женщины народа гереро по сей день шьют себе платья по этим самым выкройкам. И носят их всегда, всюду, каждый день, не снимая. А платья… ну, вы помните картину художника Лиотара “Прекрасная шоколадница”? Вот такие точно платья они и носят, по моде Ганновера и Дрездена 1890 годов. С кринолинами, с небольшими тренами, струящимися позади, с пышными рукавчиками буфом и с аккуратными передничками на широких сборчатых лямках.
Вот только сшиты они из невероятных набивных африканских ситцев в цветах, от которых бы навсегда приобрел нервное заикание любой пролетающий мимо тропический попугай: в огромную клетку, в каких-то молниях и “вьетнамских огурцах”, в фантастических бабочках, в адских арбузах, в диких футбольных мячах, в перевернутых бутылках от кока-колы, парящих среди кислотных гладиолусов и лиловых бананов. Хорошо, что в Намибии тропических лесов никаких нету и нет, следовательно, никаких попугаев.
Зато на голове у женщины народа гереро — всегда изящный чепец, украшенный свернутым из той же ткани, что пошла на платье, широким поперечным валиком. Валик этот в общем имитирует толстые коровьи рога впечатляющего размаха. И символизирует как раз то, что имел в виду Долфин: всякая женщина, живущая в семье отца своего, брата, мужа или сына, — всегда является, в сущности, верной его коровой.
Второй день мы едем по грунтовым дорогам Намибии все на северо-восток от Виндхука к волшебным, говорят, берегам Этоши. Больше полувека назад колонисты просто огородили забором колоссальное ложе пересохшего соляного озера — его тут принято называть
Каникулы в Намибии начинаются с Этоши, как же еще.
На пути к Этоше — буш. Через буш нам и ехать два дня. Переправляться через него, как через море.
В первые часы поездки кажется, будто здесь когда-то было расчищенное поле или пастбище, да вот хозяин как-то с годами обленился — и постепенно все заросло невысоким кустарником, кривоватыми приземистыми акациями, рощицами дерева мопане, всегда сохраняющего удивительную в этой суши яркость сочной листвы. Но на самом деле тут, между грядами невысоких выветренных скал, в точности все так и было всегда, за тысячи лет до первого белого фермера, до первой проволочной изгороди, до нас, до нашего бегства сюда из зимней Москвы, до нашего здоровенного жестяного ящика с окнами и люками в крыше, поставленного на шасси трехосного грузовика, прыгающего по гравию, до разговора, который мы слушаем через раздвижное окошко между нашим пассажирским отсеком и кабиной, где тощий Долфин дразнит толстого Мозеса.