Затем мужчины стали таинственно перешептываться, и открылось, что затевается продолжение веселья — но уже в обществе дам менее утонченных, зато более резвых и непритязательных. Меня уже тянули за сюртук, но во всей этой кутерьме я все — таки, почти не отдавая себе в этом отчета, искал глазами черное шелковое платье, вуаль… Я заметил их, только когда почти совсем собрались уж ехать — я подошел, огни прыгали у меня перед глазами, однако я изо всех сил старался держаться твердо. «Лили?» — позвал я. «Мы разве представлены?» — ответила мне незнакомка. «Нет… Простите мою дерзость» — «Ничего» — «Но вам хотя бы понравилось?» — «То, что вы читали?» — «Да» — «Недурно. Это ваши стихи?» — «Мои» — ответил я и, извинившись, бросился догонять компанию (в которой к своему изумлению увидел двух дам — мало уже, впрочем, что понимавших) — направлявшуюся в бордель.
Спустились на улицу. Отсюда, снизу, «Башня» казалась огромной, и вершина ее тонула в уже нахлынувшей на город мгле. Пока искали извозчика — долго, плохо соображая, что для этого нужно делать — я поискал глазами ту площадку, на которой всего час назад чувствовал себя в центре общего восхищенного внимания. Мне показалось, я увидел ее, и показалось — кто — то, держась рукой за выступающую трубу, стоит на ней и смотрит на меня — в таком же, как и у меня, длинном темном пальто с барашковым воротником… Но это конечно была пьяная иллюзия. Подъехал извозчик и вскоре мы уже мчались во тьму.
Несколько последующих лет прошли следующим образом — известность моя и «вес» в литературной жизни росли; просвещенные общества — с одной стороны, разрушенная, хотя внешне благопристойная домашняя жизнь — с другой, а рестораны и бордели — с третьей — определили мое окончательное отпадение от небесной глубины, зорь, чаянья казавшегося таким близким прихода и воцарения вечной женственности, от братской любви ко всяким малым тварям и стихиям, наполняющим это поднебесное пространство — к брусчатке городских площадей, грязи и слякоти скоротечной осени и студеному ветру казавшейся бесконечной зимы, с ее оснеженными горбатыми мостиками через замерзшие каналы, фабричными огнями, подворотнями сомнительных переулков, где женственность — любую, какую хочешь — можно было просто купить за деньги, если не все они еще оставлены в трактире или кабаке.
В то же самое время это новое мое «мировоззрение» оказалось весьма желательным для поднимавшейся волны протеста и «социальных требований». Я уже участвовал в каких — то митингах, раз даже шел впереди демонстрации, неся знамя. Уже прозвучали робко слова «певец революции». Реакция прежних моих друзей и литературного круга разделила их на два совершенно враждебных лагеря — если один (меньший) с энтузиазмом поддерживал меня, то другой (больший) отвечал тем, что чуть ли не плевал в лицо; руку многие подавать во всяком случае перестали. Повторялась давняя история, бывшая со мною еще на первом курсе университета, только теперь — с противоположным знаком.
«
Все это вместе развратило меня душевно: я почувствовал нарастающий день ото дня какой — то мертвый бессмысленный цинизм и вместе с ним снова стал чувствовать в груди холодную пустоту.
«
Глаз и губ… Сила человеческой натуры такова, что — не предполагая, а зная — полную безнадежность этого, я все же искал их: результатом были два романа, вначале, казалось, обещавшие новое счастье, но оконченные просто усталостью.
«
Усталость — вот, что стало сопровождать каждый мой день, усталость — невидимая окружающим, но ощущаемая мною, так же ясно и остро, как тяжесть холодной толщи вселенских вод, когда — то данная мне в испытание, мгновение которого показалось мне тысячелетием. И врач, осматривая меня, качал головою и говорил: «Вам, батенька, отдохнуть бы нужно, на воды… А то от горячительных у вас нейрастения развивается…» Я слушал его, но думал: «Зачем? Зачем мне теперь все это — что изменится, если я стану ездить на воды, следить за здоровьем — ради чего? Чтобы продлить свою ежедневную никому не видимую пытку еще на пять, а то и десять лет?» Для вида я соглашался, брал какие — то рецепты, совал деньги… Но продолжал жить, как жил, понимая, что медленно умираю. Это было мне хотя бы привычно.