Читаем Время смерти полностью

А он после разрыва с тестем окончательно решил не приспосабливаться к местным обстоятельствам и людям, отбросил modus vivendi[42] как жизненный принцип и отверг всякую силу и ценность хитрости. И это, возможно; было фатальным. Он отказался от этого первого дара, необходимого для жизни, существования и победы. Он стал чиновником, разошелся с Пашичем и старыми радикалами. Он не желал прислуживать Пашичу, отвергнув политику как искусство, которому учатся у Макиавелли. А потом вовсе оставил министерство иностранных дел, вошел в руководство новой партии независимых радикалов, сделался редактором оппозиционного «Одъека». От «своего» и «нашего» в своей позиции и принципах удалился настолько, что не мог более к ним вернуться без того, чтобы ему не стало тяжелее, чем есть. Дорого заплатил он за какое ни есть уважение и доверие людей. За какую ни есть репутацию честного и упрямого чудака.

Только ли это? Разумеется, его больше уважали, чем любили. Да, он желал этого. А итог?

Какую роль сыграл он при переводе Сербии в новую эпоху? Чего он достиг со своей упрямой принципиальностью, со своей последовательностью, неприятной людям, с этими своими громоздкими, народу непонятными и неприемлемыми идеями? Самый популярный противник Пашича и «стариков». Вечный полемист. «Моральный меч Сербии» — называют его некоторые горячие профессора и студенты. Меч без эфеса и ножен, голое лезвие в руке. И чего он еще добился, чего достиг?

С тех пор как он поступил в гимназию, отец вдалбливал ему: «В Сербии и с высшим образованием можно стать стражником; и с большими деньгами умирают под забором; и с разумом оказываются в дураках. Если хочешь добиться чего-то большего, берегись, сынок, чтобы этот злобный воровской мир не узнал, что ты любишь!»

И когда же, следовательно, он не ошибался?

12

Воробьи щебетом возвестили Вукашину о наступлении рассвета. Испуганно, суматошно, стайками налетают они и клюют серую субстанцию, что жмется к плотным, ее рукою натянутым занавесям, чтобы продлить ночь. Последний миг, чтобы хоть на минутку спастись во сне. С такой головой, в такой муке — как ему сегодня определить свою позицию? Ради чего он может и должен определить ее? Ради потомков? Ради предателей и потомков. Предатель потомков? Во имя будущего, какого и чьего? Ему необходим сон, чтобы хотя бы на несколько мгновений забыться, чтобы тьма залила мозг и погасила невыносимое жжение. Он лег на спину, вытянул вдоль тела руки, расслабился. Воробьи клевали мозг. Он пальцами заткнул уши, чтоб их не слышать. Больно и так. Сон не приходит. Все, чего коснулась эта ночь, все, что он произнес со вчерашнего вечера, и все, что осталось невысказанным, не только мучает, но и навалилось навсегда. Ничто в человеке не бывает столь грязным и гадким, как грязны и гадки некоторые произнесенные слова. Ни страх за жизнь Милены и Ивана, ни эта глухая боль, которую война внесла, всему в его жизни изменив место и значение, не походят теперь на себя.

Испугавшись собственного вздоха, он открыл глаза. Он в глубине жаркого и мягкого логова, затравленный, заваленный серостью рассвета и предметами, останками своего прежнего жилища, барского дома, когда-то бывшей их жизни.

Чемоданы, ящики, коробки, закачалось серое в сером, в хищном щебете воробьев по желобам и ореховому дереву. Эти вещи вокруг него не загорелись бы, если б он сейчас их зажег. Нет, от его слов. Груда их слов, вышептанных сегодня ночью, лежит на постели и поверх вещей. Если б он говорил громко, если б мог кричать, было бы тяжко по-иному.

Ольги давно не слышно. Лежит неподвижно, однако упрек исходит от нее. Ее разочарование наполняет комнату до потолка. Он заорал бы, если б она сбросила свой платок с глаз и взглянула на него. Он напряженно вслушивался в ее дыхание. И оно тоже не было прежним, ее, обычным. Тому, что он сейчас к ней испытывал, нет названия, и это не похоже на знакомые ему чувства.

В прихожей открывались двери, хлопали на полу шлепанцы: старики выходили мочиться. Служанки и хозяйки перекликались, готовились идти на рынок. Громыхали колодцы по соседству, стучали ведра. Откашливались курильщики.

Он закрыл глаза. Хоть бы лоскуток тьмы проскользнул мозгом. Где-то зазвучала военная труба. Играли зорю. Никогда он не слышал побудки в Нише. Часто слушал вечернюю зорю в казарме, возвращаясь с прогулки, тогда мысленно он был с Иваном. Далекий и пронзительный звук трубы отзывается во всем теле: вот Иван встает, полусонный одевается, заправляет койку, спешит умываться… В единственном письме, адресованном отцу — в остальных он обращался к матери, а ему посылал привет, — он жаловался, что приходится рано вставать. Только на это и жаловался, да и то одной фразой, мимоходом. Все прочее, писал, в порядке и интересно. Ничего не скажешь, куда как интересно в скопленской казарме. Ему, который поздно ложился, читал до рассвета, а во время каникул спал до обеда. Теперь он встает на заре. А если их в самом деле погонят на фронт?

Перейти на страницу:

Похожие книги