Лишь в 90-е годы стало известным директивное высказывание всесильного шефа КГБ Юрия Андропова о том, что главная опасность таится не в «диссидентах», с ними-де мы управимся за одну ночь, а в «русских националистах». В 1970-е годы в лагерях уже сидели русские националисты — жертвы гебистских расправ: А. Иванов, В. Осипов и другие, но мы об этом ничего не знали, на слуху были совсем другие имена. Зачитываясь самоиздатовским Солженицыным, Шаламовым, мы даже представления не имели о немногих мучениках за русскую национальную идею, существовавших рядом с нами, но как бы в «параллельном мире». Как по сговору, на разговор об их судьбе и идеях было наложено двойное табу: гебистское и диссидентское. Русские националисты были, так сказать, диссидентами среди диссидентов (чей настрой был общедемократическим, а не русско-националистическим, и среди которых большинство было представлено нерусскими участниками, а национализм приветствовался любой — украинский, крымскотатарский, литовский, еврейский — лишь бы не русский, а лучше антирусский, и лишь бы он был направлен на разрушение СССР).
«Жертвой» тотального интернационализма чуть было не стал и я, когда сдавал государственный экзамен по научному коммунизму. Мне достался вопрос: «Советский народ — новая историческая общность людей». Ответив по учебнику, я не смог ответить на дополнительный вопрос, и «коренник» экзаменаторской «тройки» (хорошо помню этого спортивного и самоуверенного философа), не сумев добиться от меня нужного ответа, настойчиво убеждал коллег поставить мне «неуд». Я искренне не понимал, чего от меня требуют. Оказалось, я должен был сказать, что в советском народе исчезают, теряют всякое значение национальные признаки. Но у меня, даже если бы я знал этот «правильный» ответ, вряд ли повернулся бы язык его произнести. Я уже слишком повидал жизнь к этому времени. Это как же: советские грузины, армяне, кабардинцы, эстонцы и т. д. — они что, потеряли свою национальность?! Ха-ха! Расскажите кому-нибудь другому! Меня возмутила эта явная нелепость.
Я получил, благодаря милосердию двух «пристяжных» дам, «удовлетворительно», но мне не было стыдно. Пожалуй, в этот летний день 1977 года я впервые, по воле случая, робко задумался над сущностью национальной проблемы. Раздумья над ней впоследствии росли. Но у большинства моих сверстников, не получивших подобного вразумляющего толчка, этот процесс даже не начинался, они оставались «советскими людьми».
Был ли я в то время «советским человеком»? Да, к стыду своему, по-видимому, был. Сегодня я воспринимаю это состояние как некий род гипнотического сна, в который я был погружен со школьной скамьи и от которого быстро и радостно избавился, когда пробил час. И вся прелесть в том, что, находясь в гипнотическом сне, я все же был и оставался русским, и обретение себя, когда гипнотизер скончался и закрыл свое страшное всепроникающее око, было легко и приносило наслаждение, которое испытываешь, когда вспомнишь что-то очень важное, но мучительно не вспоминавшееся!
НА ТРЕТЬЕМ курсе я всерьез увлекся историей и теорией русской интеллигенции. Эта тема почти на двадцать лет стала для меня главной, легла в основу многих моих публикаций и книг, а также (хоть и в превращенном виде) кандидатской диссертации. И надо сказать, что эта историко-социологическая проблема оказалась в годы перестройки ключевой, открыв для меня внутренний смысл событий, что помогло мне легко перейти от амплуа кабинетного ученого к амплуа политического публициста, политолога, а затем и политика. Я интересовался политикой с детства, но был далек от нее при советской власти, всегда относясь брезгливо к комсомольской и партийной карьере и сублимируя свой интерес в историософию. Зато в новых условиях я оказался обладателем уникальной стартовой позиции: мой научный выбор предопределил мой дальнейший путь в политику.
Поначалу русская интеллигенция интересовала меня в первую очередь как социальный феномен. Я изучал явление интеллигенции как «родовое понятие», не придавая большого значения ее национальности как категории «вида». На этом пути меня поджидали некоторые типовые ошибки, характерные для русских социологов и историков советской школы. В частности, я мечтал о всемирном братстве интеллектуалов, базирующемся на общечеловеческих ценностях науки и культуры и на цивилизационном всеприятии как свойстве стандартной интеллигентской души. Отвергая коммунистические идеалы, я чаял пришествия технократического общества и возвещал «революцию экспертов», которая должна придти на смену «революции менеджеров» в глобальном масштабе. Понятно, что при таком взгляде на вещи национальные проблемы России и русского народа были от меня весьма далеки.