Курево, догадался Ведерников. А не подумал, почему про войну спросил, упредив вопрос, слова не дал сказать. В кармане нащупал початую пачку «махорковых», горлодер винницкой фабрики, утеху солдатскую — потянешь, глаза на лоб.
— Другие вопросы есть?
— А мой — не вопрос?
— Нет.
— Товарищ старший лейтенант!.. — Граната-боль перевернулась, подпрыгнула к горлу. — Товарищ старший лейтенант!.. Да что же это такое… Война…
— Не ори, у меня хороший слух… Ты что, можешь ее отменить, войну?.. — Спросил и тут же замкнулся. — Все, Ведерников, у меня нет времени на пустое. Свободны, шагом марш!
— Поговорили.
— Что?
— Разъяснили, говорю, в тонкостях.
— Языкатый. — Иванов непонятно усмехнулся, чуть искривив тонкие губы.
— В голове посветлело. А то ходил недоумком.
— Правда?
— Полная ясность, товарищ старший лейтенант. Понимаю, за что моего отделенного командира под суд… Так его! В тюрягу! Чтоб сам знал и другим неповадно… — Говорил, распаляясь, не целился, а попадал прямо в десятку, лупил по больному короткими очередями, не заботясь, не думая, чем это может окончиться для него. Бил непрощающе, наповал. — Все об себе думают… Верно?
— А ты смелый, Ведерников!
— Какой есть. В кусты не полезу. Как некоторые. Без надобности ползти не стану. А нужно — в рост пойду… Не то что некоторые…
Лежавшая на спинке стула рука старшего лейтенанта сжалась в кулак. Он оглянулся на дверь, за которой, слышно, терли пол мокрой тряпкой и хлюпала в тазу вода. И, будто успокоившись от этих мирных звуков, разжал прокуренные желтые пальцы.
— Выговорился? — спросил он, не оборачиваясь к Ведерникову, и крикнул дежурного.
Без чувства страха, еще не остыв, не выложив всего наболевшего, Ведерников предположил, что старший лейтенант ему этого не простит и дежурного позвал неспроста — гауптвахта помещалась в этом же доме, при штабе комендатуры.
— Прибыл по вашему приказанию! — Дежурный вытянулся в проеме двери.
— Сбегай на квартиру за папиросами. На веранде лежат.
— Есть, сбегать за папиросами! Разрешите идти?
Из окна канцелярии, за кустами сирени, был виден командирский домик, облитый пламенем разгорающейся зари. В окнах обращенной к солнцу веранды отражался яркий свет зари, и капли росы на отцветшей сирени, сверкая, переливались розовым и зеленым.
Взгляд Иванова был прикован к горящим стеклам веранды. Но вот он двинул плечом, будто выставляя за дверь непонятливого дежурного, и оторвал взгляд от дома.
— Отставить папиросы!
— Я быстро, товарищ старший лейтенант. Я мигом.
— Не надо.
Дежурный вышел.
Нехорошее чувство шевельнулось в груди у Ведерникова: боится, чтобы дежурный не разбудил сына. У него, видишь ли, сын. Его нельзя будить. У других, стало быть, не такие дети. Чужие, они — чужие. На других он плевать хотел. Своя рубаха ближе к телу.
По инерции накручивались еще какие-то обидные для Иванова слова, наматывались на язык, не слетая с него, но — странно — без прежней злости, не принося злорадного чувства удовлетворенности, будто не он только что стрелял по старшему лейтенанту короткими очередями слов, попадая то в сердце, то в голову.
Злость испарилась.
— У тебя есть закурить?
Иванов протянул руку, и Ведерников поспешнее, чем хотелось, выдернул из кармана свой горлодер, выщелкнул сигарету и, не глядя в сразу побледневшее, окутавшееся махорочным дымом лицо, почувствовал, что злости против старшего лейтенанта как не бывало и уже не хочется ни доказывать ему свою правоту, ни спорить, ни говорить о чем бы то ни было. Погасило злость. Было такое чувство, что зря приходил — и Новикову не помог, и Иванову досадил ни за что ни про что.
«Насчет сына ты маленько подзагнул, парень, — подумал Ведерников, мысленно осуждая себя за горячность. — Нет его здесь, у бабки гостит вместе с матерью».
— Иди, Ведерников. Служить надо.
Он сказал обыденные слова, какие за недостатком времени разъяснять не стал, сказал, наверное, не ему первому, а может, себе сказал, глуша тревогу, убивая мысли о личном. Но этих слов Ведерникову было достаточно — все видит и знает начальник заставы, и не его вина, что вынужден молчаливо исполнять приказы — служба!
Но не мог Ведерников унести с собой новую боль, вошедшую в него только сейчас, в канцелярии, когда, проследив за обращенным к горящим стеклам веранды взглядом старшего лейтенанта, понял его с опозданием.
— Вы бы жене прописали, чтоб покамест не верталась сюда. Оно бы тогда на душе поспокойнее. Я, конечное дело, извиняюсь, не в свое дело встрял…
Как чувствовал — промолчит Иванов.
Тихо притворил за собой дверь, зашагал по еще влажному после мытья крашеному полу, унося свою и чужую тревогу, вышел во двор, закурил и почувствовал легкое головокружение. Стало горько во рту. От глубокой затяжки его качнуло, но он, преодолев слабость, понял, что полынная горечь не только от сигареты, набитой махорочной крошкой. Во дворе было пусто, за воротами слышались шаги часового, из кухни раздавались нечастые глухие удары.