— Товарищ старший лейтенант…
— Давай без лишних эмоций. Спать отправляйся, Успеешь пару часиков прихватить.
Спать он не пошел. Знал: ляжет на свою койку и будет ворочаться с боку на бок на соломенном матраце, как на горячих углях, перебирать события суматошной ночи, наново переживать их — до малейшего оттенка, вникать в произнесенные Ивановым слова и отыскивать потайной смысл.
Сказанное Голяковым было яснее ясного.
Спать не хотелось.
В комнате для чистки оружия он был один. Пахло ружейным маслом, махорочным дымом; терпковатый масляный дух напитал пол, стены, деревянный стол, весь заляпанный жиром, испещренный зазубринами.
Почистить оружие было нехитрым делом. С этим Алексей управился быстро. Без нужды прошелся по стволу автомата чистой ветошкой, собрал в обрывок газеты грязную паклю, принялся вытирать со стола кляксы масляных пятен.
За этим занятием застал его дежурный.
— Кто тут шебаршит? — спросил, будто оправдывался. — Чего не ложишься?
— Да так.
— За так ничего не дают.
— А мне ничего не надо.
— Так уж не надо.
Что-то он знал, дежурный, знал и темнил. Это чувствовалось по блеску глаз, по тону, по всем тем нехитрым признакам солдатской дипломатии, какие угадываешь сразу, с первых же слов, особенно когда у тебя у самого все обострено и натянуто, как струна. В таких случаях должно прикинуться равнодушным, пройти мимо, как будто перед тобою телеграфный столб. Уж тогда какой хочешь конспиратор не выдержит.
Новикову было не по себе, какая теперь дипломатия!
— Зачем пришел?
— Я, что ли, за твоего Ведерникова автомат стану чистить? Распустился…
— Что еще?
— Поднимай его. Пускай приведет в порядок оружие. В армии нянек нету. И денщиков — то ж самое.
— Почистит.
— Черненко из твоего отделения?
— Знаешь.
— Двух патронов не хватает в подсумке.
— Найдутся. Дальше?
— Дальше, дальше… — деланно рассердился дежурный. — А еще про тебя был разговор.
— Подслушивал?
— Голяков докладывал майору Кузнецову.
Под ложечкой екнуло. Самую малость. Нетрудно догадаться, о чем докладывал старший лейтенант Голяков начальнику погранотряда, человеку строгому и взыскательному. Но догадываться — одно, знать — другое.
— Старший лейтенант в канцелярии?
— Бреется, — обиженно буркнул дежурный. — Лешк, — спросил, помолчав, — ты чего натворил?..
— Для кого Лешка, для тебя — «товарищ младший сержант». Запомнил? — Он сам не понял, шутя ли обрезал парня, или всерьез. Но, впрочем, тут же смягчил свою резкость: — Ничего я не натворил, годок. Службу служил. Как надо.
— Голяков докладывал, вроде ты по немцам стрелял, на ту сторону, а старший лейтенант Иванов тебя покрывает. И еще про дознавателя чего-то… Это кто такой, дознаватель?
— Человек.
— Выдуриваешься. Ваньку валять каждый может. К тебе с открытой душой, как другу…
В соседней комнате затрезвонил телефон, парень опрометью бросился к аппарату и через секунду в служебном рвении зачастил слишком громко: «Так точно!», «Никак нет!», «Есть!», «Есть, товарищ майор!».
Вот завертелось, без страха подумал Новиков. Страха он не испытывал. Верил в свою правоту. Почему верил, на каком основании — даже себе объяснить не мог. Пришла злость. Молчаливая, безотчетная злость.
— Майор Кузнецов! — испуганно сообщил дежурный. — Выезжает.
— Открой пирамиду.
— …ажно страх, какой сердитый майор. Ажно в трубке гудело…
— Открой.
— …велел вызвать коменданта с шестнадцатой.
— Помолчи, ради бога.
— Что теперь будет, Лешк?! Нахомутал ты делов.
— Моя печаль.
— Твоя…
В тающем полумраке лицо дежурного выражало испуг и казалось неестественно синим от льющегося из окна синего отсвета зари. Парень, жалеючи, немного сощурясь, будто сдерживая слезы, следил, как Новиков поставил в гнездо автомат, помедлив, достал ведерниковский и, заглянув внутрь ствола, на место не поставил, потянул подсумок Черненко и тоже положил его рядом с автоматом на табурет.
— Подними обоих.
— Ну да… До подъема вон сколько! — Часы показывали половину четвертого, — Успеется.
— Иди подними обоих.
— Было бы чего. Делов-то пустяк.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вряд ли он сознавал, почему поднял солдат, не отоспавших положенное, поднял без кажущейся необходимости, проявил ненужную жестокость по отношению к близким товарищам, с которыми до вчерашнего дня бескорыстно делился всем, что имел, — папиросами и халвой, купленными на небольшое жалованье отделенного командира, сокровенными мыслями, пересказывал содержание прочитанной книги, где мог, закрывал глаза на мелкие проступки и незначительные ошибки друзей, был с ними мягок и обходителен, как с второклассниками, а не с бойцами своего отделения.
Еще толком не осмыслив происшедших в себе перемен, не обнаружив, когда сломались привычные взгляды и то настоящее, чем и в чем он жил повседневно до этого часа, приобрело иную окраску и особое значение, он, однако, с удивительной ясностью понял, что отныне жить, как прежде, не сможет; как бы ни распорядилась судьба, чем бы ни обернулась стрельба по немцам — пусть даже судом военного трибунала, — прежнее в нем навсегда отмерло.