Ведерников огляделся по сторонам, и взгляд его невольно задержался на окнах веранды командирского домика. Солнце поднялось, стекла погасли; ветер шевелил белые шторки с нехитрой кружевной вязью по нижнему срезу, приоткрывая никелированную спинку детской кровати, — похоже, дверь на веранду не была заперта, Ведерникову даже показалось, будто увидел черноволосую детскую головенку на белой подушке.
«Ребят почему не увозят? — недоуменно толкнулось в мозгу. — Неужели командиры не понимают, что немец держит под обстрелом заставские строения! Увезли бы ребят, пока можно».
Словно в подтверждение, за заставой, на станции, взревел паровоз.
Мальчишечку Новиков заприметил давно. В белой панамке, в коротких серых штанишках с перекрещенными по груди шлейками и в красных сандаликах на тоненьких голенастых ножках, он удивительно напоминал аистенка. Мальчик наблюдал за бойцами, напряженно, с недетской серьезностью, и медленно — шажок за шажком — приближался к траншее, узколицый, остроносенький, в самом деле похожий на робкую птицу.
День разгорелся, во всю силу жгло солнце, и Новиков часто, почти за каждым взмахом лопаты облизывал губы и сплевывал мелкую, противно скрипевшую на зубах песчаную пыль. Вдоль всей траншеи взлетали отполированные до блеска лопаты и глухо шлепался на траву спрессованный белый песок.
Парни работали молча, без привычной подначки и беззаботного трепа, пыль оседала на их потные спины и руки, набивалась в волосы, пудрила лица; Новиков не объявлял перекур, хотя у самого ныла спина и руки налились тяжестью — дел оставалось на каких-нибудь полчаса: углубить траншею на пару штыков да замаскировать бруствер.
На траве, под кустами сирени у командирского домика, играли дети; загоревшие, крепенькие, они резко отличались от бледного тощенького мальчика в красных сандаликах.
Явно нездешний, он одиноко наблюдал за Новиковым со стороны. Было что-то притягательное в беззащитном ребенке. Он стоял метрах в двух от траншеи, не смея подойти ближе.
— Как тебя зовут? — спросил Новиков.
— Зяблик, — ответил мальчик тоненьким голосом.
— Хорошее у тебя имя, Зяблик.
— Это не всамделишное. Меня мама так называет. — Мальчик доверчиво подошел ближе. — Я — Миша. Мне уже четыре года.
— Ты совсем взрослый. — Новиков отставил лопату, и Миша это понял как приглашение к разговору.
— Дядя, — позвал он. — А зачем вы копаете?
— Нужно.
— А зачем нужно?
— Станешь пограничником — тогда узнаешь. — Сказал и осекся под немигающим взглядом синих Мишиных глаз. — Ладно, Мишук, иди к ребятам, иди играй.
Но мальчик подошел еще ближе, к самому брустверу.
— А почему столько дядев копает?
— Чтобы скорее сделать.
— А потом что?
— Дом будут строить.
— Неправда. Пограничники должны стрелять и маршировать. — Он раздельно, с трудом произнес последнее слово и изобразил, как должны стрелять пограничники. Но не только это его смущало. — Почему у всех такие маленькие лопатки?
— Еще не выросли.
— Правда, — согласился мальчик. — У меня тоже есть лопатка. Мама купила. И она вырастет?
— Конечно.
— Я тоже хочу копать. — Ребенок потянулся к лопате.
— Ты еще маленький. Вырастешь большой-большой, тогда получишь такую же.
— Можно мне поиграть в песочке?
— Это — да. Если тебе нравится. Только подальше, а то еще свалишься.
— Не, я домик буду строить.
Каждый принялся за свое: мальчик — возводить дом из песка, Новиков — рыть траншею.
Мятущиеся ласточки стригли высокое знойное небо. Из-за реки едва слышался гул. Мальчик время от времени поднимал голову кверху — не то смотрел на ласточек, проносившихся над ним с протяжным писком, не то прислушивался к непонятному шуму из-за реки.
Работать с прежней сосредоточенностью Новиков больше не мог, нет-нет а беспокойно поглядывал на ребенка, поднимал глаза к Ведерникову, задерживал взгляд на игравших под сиренью ребятах — все занимались своим, и он не понимал, почему вдруг нахлынуло беспокойство.
Так продолжалось еще какое-то время, покуда он не выбрался из траншеи.
Был день как день — по-летнему знойный. Светило солнце. В траве под деревьями плясали веселые блики. Блестели оконные стекла и провода на телефонных столбах. Была суббота как суббота — топилась баня, вкусно пахло еловым дымком, кто-то успел нарезать березовые веники, навесить в теньке под стрехой, чтобы немного прижухли, видать, старшина расстарался; и по-летнему же, по-июньски, в воздухе дрожало легкое марево, над траншеей оно казалось несколько гуще — словно дым, и было заметно, как курится над бруствером влажный песок.
День как день, и суббота как суббота.
Ничего внешне не изменилось. Разве что на заставу снова пришла тишина, от которой успели отвыкнуть. Было так тихо, как только может быть на границе в безветренный летний полдень — кажется, слышишь шорох иглицы на муравьином кургане, и сам ты как бы становишься невесомым.
Но сейчас тишина вошла в Новикова не вдруг — он обнаружил ее лишь тогда, когда — в который раз! — оглядел присмиревших детей под кустами, молчаливых бойцов в траншее, безмолвного мальчика-аистенка; дымок над заставской баней и тот поднимался ровным столбиком, прямой, как свеча.