Женщина уверенно шла в их сторону, словно ей был известен номер служебной машины Каргина.
— Или нет, — вздохнул Каргин.
Два Каргина — старый и новый — толкались локтями внутри его раздвоенного сознания. Две жизни, не смешиваясь, как водка и сухое мартини в бокале Джеймса Бонда, слились в одну. Каргин отчетливо (по годам, событиям и эпизодам) помнил свою жизнь. Но в его жизни, как заноза, сидели... Каргин не мог точно определить... размышления или воспоминания недавно вышедшего на пенсию книговеда-библиографа Каргина. Двадцать лет назад этот — из параллельного мира — двойник трудился в унылой, как молодость без денег и любви, Книжной палате Российской Федерации. Потом подвизался в отделе исторических документов Библиотеки имени Ленина, работал редактором в издательствах «Вече» и «Палея». Он и сейчас редактировал по договору рукописи, утаивая заработок от недреманного ока Пенсионного фонда. Даже сумма пенсии двойника была известна Каргину — двенадцать тысяч триста десять рублей с учетом всех московских надбавок. С такими доходами параллельный пенсионер — книжно-палатный Каргин — не мог не быть пессимистом, давно махнувшим рукой на себя, Родину и государство.
Настоящий Каргин, напротив, был оптимистом, борцом за собственное благополучие. «Жить бедно — стыдно» — такой девиз просился на его (если бы он существовал) фамильный герб. В советское время Каргин был фарцовщиком и мелким спекулянтом. Мать-перестройка уберегла его от тюрьмы, воздав сумой. В девяностые Каргин интенсивно челночил, познавая зарубежный мир посредством такого его измерения, как дешевый, попросту говоря, бросовый товар. Ему и сейчас иногда снилось, как в зале ожидания морского вокзала он тревожно пересчитывает огромные клетчатые сумки с одеждой и техникой, в ужасе обнаруживая недохват. Каргин мечется по залу, отыскивая пропажу, и в этот самый момент таможенник в серой фуражке с кокардой грозно объявляет ему, что коносамент на груз оформлен неправильно. Это стандартное, в общем-то, в челночном деле обстоятельство почему-то приобретало во сне апокалиптический масштаб. Он просыпался в холодном поту. Сердце стучало, как пожарный колокол. Трусливый обморочный озноб пробирал до костей. Коносамент, шептал Каргин, нетвердо пробираясь в темноте на кухню к воде, коносамент, как же так... И в обычной жизни, случайно услышав про коносамент, он крупно вздрагивал. Проклятое слово как будто пробивало дно в некой емкости, откуда мгновенно вытекали воля и мужество Каргина.
Советский (российский) мир, поглощая невообразимые объемы бросового товара, сам быстро превращался в бросовый мир. Власть полагала, что выброситься (переброситься) из бросового мира в мир качественный можно с помощью денег, выручаемых за нефть, газ, лес, руду и прочие природные богатства. Но не получалось. Сами по себе деньги ничего не решали, отнюдь не являлись символом прогресса. Невидимая рука рынка работала исключительно на свой невидимый же, но бездонный и бесконечный, как астрономическая черная дыра, карман. На все остальное, включая планы правительства по модернизации экономики, здравоохранения, армии и прочего, ей было плевать. Если руке не давали по руке, она, подобно безжалостной прессовальной машине, давила остальное тело, выжимая из него, как сок из апельсина или граната, копейку.
В конце девяностых (накануне дефолта) обитавшему на оптовом рынке Каргину (на примере этого самого рынка) открылись две ускользнувшие от правителей России истины: бросовым давно стал весь мир — от африканских лачуг до лондонских небоскребов: куда ни бросайся, попадешь туда же; исправить бросовый мир способны идеи, но не деньги.
Единой, но бесконечно делимой сущностью бросового мира являлась неисчерпаемая, как атом или электрон, подделка. Через нее мир воспроизводил сам себя в слепоглухонемом (в смысле понимания будущего) режиме.
Но кто должен был трубно возвестить об этом миру и — неизбежно — принести себя в жертву истине, которую все знали, а потому наотрез отказывались в нее верить?