Время от времени мои мысли обращались к прелестной Натали Мастерсон. Я то и дело вспоминал искорку интереса в ее глазах в ответ на мою чуть приукрашенную биографию. Раздумья о нашей беседе, о пчелах и лодке навели меня на мысли о дедушке и о моем последнем приезде к нему в гости. Тогда я учился в резидентуре, и пока однокурсники проводили заслуженный отдых на карибском побережье или в Канкуне, я отправился на машине из Балтимора в Нью-Берн – к дедушке, который с детства поддерживал меня и беззаветно любил.
Дедушку часто считали белой вороной – взять хотя бы чудаковатую лодку, – но в его огромном сердце всегда находилось пристанище для одиноких скитальцев. Он готов был накормить каждую дворнягу, забегавшую во двор, – выставлял у амбара миски с едой, к которым бог знает откуда сбегались разномастные собаки. Тем, что появлялись постоянно, дедушка давал клички в честь автомобильных марок. Мальчишкой я частенько бросал мячик Кадиллаку, Форду (иначе – Эдселу[11]), Шеви[12] и Пинто[13]. Один крошечный песик – наверное, помесь терьера – носил чудное имя Виннебаго[14]. Когда я спросил у деда почему, – тот, подмигнув, ответил: «А ты погляди на его габариты!»
В молодости дедушка работал на лесопилке – превращал бревна в пиломатериалы. Как и меня, жизнь лишила его нескольких пальцев, но его карьера, в отличие от моей, от этого не пострадала. Он часто повторял: если мужчина не лишился на работе пальца, то работенка эта – никчемная. Удивительно, что этот же человек воспитал мою мать – утонченную, амбициозную интеллектуалку. Одно время я даже подозревал, что дедушка ее удочерил, однако потом заметил у них нечто общее – неиссякаемый оптимизм и порядочность.
Дедушка тяжело переживал смерть жены – моей бабушки. Я ее совсем не помню. Мы виделись лишь однажды, когда я еще учился ходить. Позже мама говорила, что дедушку надо почаще навещать, ведь тот остался совсем один. Для него существовала единственная женщина, которую он любил всем сердцем, пока она не умерла от приступа эпилепсии. На стене спальни висел ее снимок, и у меня рука не поднималась его снять, пусть мы с бабушкой и не знали друг друга. Дедушка считал ее путеводной звездой – поэтому я оставил фотографию на месте.
И все же в этом доме я ощущал себя не в своей тарелке. Без дедушки все опустело, и после визита в амбар чувство утраты кольнуло меня еще острее. В амбаре царил такой же бардак, что и в доме. Я обнаружил не только нафталин и всевозможные инструменты, но и старенький трактор, разобранные двигатели, мешки с песком, кирки и лопаты, ржавеющий велосипед, военную каску, раскладушку с одеялом, на которой, похоже, когда-то спали, и бессчетные плоды дедушкиного накопительства. Да выбрасывал ли он хоть что-то?.. Впрочем, внимательно все осмотрев, я не нашел ни мусора, ни пожелтевших газет, ни рухляди, которой самое место на свалке. В амбаре лежали лишь вещи, которые могли понадобиться для дела.
Когда мне позвонили из больницы, я, в общем-то, валял дурака. Я мог бы навестить дедушку и на той неделе, и месяцем раньше, и годом. Даже в свои самые худшие времена.
Дедушка никого строго не судил, тем более – людей, столкнувшихся с ужасами войны. В двадцать лет его самого отправили в Северную Африку; затем он воевал в Италии, во Франции, в Германии. После ранения в Арденнах[15] он снова вернулся в строй, как только армия союзников перешла Рейн. Я узнал об этом от матери, не от деда – тот никогда не рассказывал мне о войне. Уже переехав в Нью-Берн, я нашел его записи, «Пурпурное сердце»[16] и другие награды.
По словам мамы, построив дом, дедушка почти сразу занялся пчеловодством. В то время – прежде чем устроиться на лесопилку – он работал на местной ферме. Хозяин держал несколько ульев, но возиться с пчелами не любил, поэтому и нанял помощника. Для дедушки такая работа оказалась в новинку. Он взял в библиотеке книгу по теме, а остальному научился сам. Он считал, что пчелы – почти идеальные создания, и мог рассуждать о них бесконечно, лишь бы нашлись слушатели. Он обязательно поведал бы о пчелах врачам и медсестрам в Исли – просто не успел.
Как только мне позвонили из больницы, я купил билет до Гринвилла[17] с пересадкой в Шарлотт[18]. У аэропорта я взял напрокат машину и помчался в больницу. Увы, путь занял у меня целых восемнадцать часов.
К тому времени дедушка уже три дня лежал в палате интенсивной терапии. Он с трудом вспомнил мое имя; после инсульта он какое-то время лежал без сознания, а очнувшись, почти не разговаривал. Правую половину его тела парализовало; да и левая едва двигалась. Взглянув на показания приборов и медкарту, я понял: жить дедушке оставалось недолго.