Историю Вагона, историю, которую не знал ни один человек, я начал слушать в тринадцать лет. Последние штрихи она добавила, когда мне было восемнадцать. Посчитала – не мне судить, насколько правильно: я готов к их восприятию. Пять лет я уживался с событиями тех пятнадцати дней. Каждая деталь, добавленная ею к повествованию, подмешивала новые краски в палитру, отбрасывала неузнанные или неувиденные тени, очерчивала неожиданные контуры или добавляла новые оттенки в изображение ранее неосознанных сцен и картин.
Бывало, что услышанное противоречило уже известному. Воспринимала ли она сама одни и те же эпизоды по-разному или это было кажущееся несоответствие? Подчас я находил несогласие не самих фактов, а их признание моей памятью или же оно прекословило не событиям, узнанным от нее, а мной самим и присочиненным, пока домысливал происходящее. Или это была та же самая реальность, что я воспринял годами ранее, но время утоптало ее так глубоко и деформировало в процессе, и возраст мимоходом нанес коррективы, что она воскресла в новую действительность.
После окончания повествования события не закристаллизовались во мне в том восемнадцатилетнем рафиде1. У меня и сегодня нет уверенности, что интимно знаком с происшедшим, ибо знаю – завтра буду понимать иначе.
Случилось, в детстве я наблюдал работу уличного художника. Была ли это его обычная техника или он попросту разыгрывал меня – склоняюсь ко второму. С верха картины он опускался к центру, оттуда в сторону, двигался спиралью или зигзагами, или неожиданными прыжками метался по девственным и разрисованным пядям холста.
Цветные точки ниспадали на холст. Мазки укладывались на полотно, едва ласково касаясь друг друга или вступая в страстное единоборство.
Торцовые кляксы обрушивались на холст неравномерно нежданно и незвано. Загогулинки соревновались в изворотливости, крутизне, широте и долготе. Легкие изящные штрихи мертвой хваткой цеплялись за жирные ленивые мазки в отчаянных попытках привлечь внимание к своей утонченной красе.
На недолгий и неторопливый промежуток художник замер. Решительно схватил широкую кисть, готовясь к безумию. Заметил это не только я, но и вся мозаика еще не рожденной, но уже живой картины. Страх быть заживо погребенным под ровным слоем неизвестности, может, бесчувственного неба синего холодного рождающегося или багровья умирающего дня, парализовал многоцветье холста.
Несколько мгновений раздумий, и художник снисходительно сжалился над своей картиной (и чужим незнакомым мной). Ювелирно управляясь большой кистью, на мой взгляд, не предназначенной для закраски махонького пространства в центре полотна, нанес импульс. Я до сих пор сопротивляюсь поверить, что крохотный мазок может до такой степени изменить элегию картины. Восторженно слежу за этой лавиной, обрушившейся на холст, и еще яростнее – в мое сознание.
Полное время писания картины составило минут сорок. За пять минут до ее завершения я все еще не имел представления, что художник изображает и в некоторый момент уже был готов к Бальзаковскому Неведомому Шедевру2, начиная сомневаться в ясномыслии изображателя. С равным успехом, изображенное на холсте могло быть уличной толпой или сосновой рощей, лошадиными скачками или битвой под Ватерлоо. Через пять минут картина завершилась в двух альпинистов в связке на вертикали. Я упросил маму купить картину. Ценность ее для моего детского сознания была безмерной.
Изображение на полотне казалось пирамидой. В основании затаились всевозможные тривиальные и немыслимые изображения реальных и фантастических форм и цветов, созревших в мозгах гениев и шарлатанов всех времен и культур. Вершиной стало завершенное изображение. На гранях отпечатались следы спирали восхождения к венцу. Все, что мне оставалось – начинить внутренность пирамиды работой мысли, сознания и подсознания художника на пути его подъема от подножия пустого холста к ее вершине-завершению.
В эскадре моих неумений рисование всегда было и по сей день позорно остается флагманом. Вероятно, поэтому череда глаза-руки-кисть-полотно всегда магически привлекала неудовлетворенное любопытство и ненасытную потребность заполнить вакуум неумения и незнания анализом и наблюдением. Если я не предназначен делать это, то хотя бы знаю, как это делают другие.
В первых сценах той истории она, семнадцатилетняя, на четыре года взрослее меня, была моей старшей сестрой, сильной, бесстрашной, умудренной опытом. С каждым годом разница сокращалась, пока окончательно не стерлась. И это уже не она, а я выживал в Вагоне. С того момента, когда я перерос ее, она начала превращаться в одинокую, напуганную, беззащитную девочку.
Пять лет в моем мозгу и памяти складывалась пирамида Вагона – не картины, а реальной жизни.
Слушая, я не задавал вопросы. Так она инструктировала меня.