— А вкусное вам можно есть? — спросила я.
— Конечно, — улыбнулась в ответ сестра Имельда. Иногда губы ее сами собой раздвигались в улыбке, но она всячески старалась ее сдерживать. — Ты думала, кем хочешь стать? — спросила она.
Я покачала головой. У меня что ни день возникал новый план.
Сестра Имельда глянула на мужские карманные серебряные часы, закрыла вьюшку печи, собралась уходить. Пробежала рукой по стенным шкафам, проверила, все ли закрыты.
— Сестра! — собравшись наконец с духом, окликнула я ее. Должна же у нас быть общая тайна — что-то, что объединяло бы нас. — Какого цвета у вас волосы?
Мы никогда не видели ни волос монахинь, ни их бровей, ни ушей — они были скрыты от нас под туго накрахмаленным белым куколем.
— Такие вопросы не подобает задавать. — Сестра Имельда вспыхнула, отвернулась и прошептала: — Я скажу тебе в последний твой день здесь, но только если ты исправишь отметку по геометрии.
Не успела она уйти, как Бэба, которая болталась где-то поблизости, хоронясь за колонной, просунула голову в дверь и крикнула: «Христа ради, дай куснуть!» Расправившись со вторым пирожным, Бэба обошла кухню, заглянула во все ящики, но ящики в основном были на замке, так что ничего, кроме сахарной пудры в блюдечке, ей обнаружить не удалось. Часть она съела, а остатки бросила в тлеющие угли, и на них взвились желтые языки пламени. Бэба из ревности раззвонила по всей школе, будто я что ни вечер сижу с сестрой Имельдой в учебной кухне, объедаюсь пирожными и сплетничаю.
Вплоть до любительского спектакля на святках мне не удавалось поговорить с сестрой Имельдой наедине. В тот вечер она пришла помочь нам загримироваться и надеть театральные костюмы и замысловатые головные уборы. Пышные, расшитые золотом и позументами, костюмы эти вынимались из сундука всего раз в год — от них безбожно разило нафталином. И все же, когда мы надели их, нам показалось, что мы преобразились; мы щедро намазались тоном, отчего вид у нас стал донельзя кокетливый, но на этом мы не остановились и еще подвели глаза черным карандашом, а губы ярко-оранжевой помадой. У нас имелся всего один тюбик помады на всех, он был нарасхват. Программа вечера состояла из отрывков шекспировских пьес вперемежку со смешными сценками. Мне было поручено прочесть речь Марка Антония над телом Цезаря, для чего я должна была обрядиться в пурпурную тогу, белые гольфы и лакированные туфли с пряжками. Туфли были мне велики, на ходу они хлопали, как деревянные башмаки, и сестра Имельда велела мне играть босиком. Я ужасно разволновалась: мне хотелось как можно лучше затвердить речь, а слова разбредались и рассыпались, словно куски головоломки. Поняв мой ужас, сестра Имельда неспешно взяла меня за подбородок и заставила посмотреть на нее. Одного взгляда в ее глаза — поразительно глубокие, почти бездонные — хватило, чтобы взять себя в руки, преодолеть свои страхи, но тогда я еще не знала, что она так же пресечет мое увлечение ею. Мы всё смотрели друг на друга, мало-помалу я успокоилась, и слова — вмиг и по порядку — выстроились в моей памяти. В зале притушили огни, и мы поняли, что монахини собрались, расселись по местам и ждут не дождутся, когда же их попотчуют этой сборной солянкой, какую являл собой наш спектакль. Но вот погасли огни, зажглись юпитеры, и зал трепетно замер. Сестра Имельда приложилась к распятию, и я поняла, что она молится за меня. Потом воздела руку, подобно греческой богине, и, зараженная ее пылом, я пошла на сцену.
И пусть Бэба язвила, что я ревела, как разъяренный бык, зато сестра Имельда (она стояла за кулисами) сказала, что пока я читала эти горькие, бередящие душу строки, она перенеслась на римские улицы и видела тело Цезаря. За кулисами сестра Имельда обняла меня и молча осыпала поцелуями. А когда мы убрали и упрятали театральные костюмы обратно в сундук, я подарила ей две коробочки шоколада — их против всех правил купила для меня одна из приходящих воспитанниц, а сестра Имельда подарила мне шкатулочку, склеенную из спичечных коробков, покрашенную золотом и усыпанную золотой пудрой. На ощупь шкатулочка была хрупкая, как крылья бабочки — еще, того и гляди, запачкаешься пыльцой.
— Что вы будете делать на рождество, сестра? — спросила я.
— Молиться за тебя, — ответила она.
Не имело смысла спрашивать: «А индейку вам дадут?», «А рождественский пудинг?», «А в постели позволят поваляться подольше?», потому что я не сомневалась — рождество ее будет таким же тусклым и убогим, как любой другой день. Но сестра Имельда вся лучилась — можно было подумать, что лишения ей только в радость. Видно, ее грели какие-то тайные замыслы, касающиеся нас обеих.