Наступил ноябрь, кафельные стены зала источали сырость и мрак. Чуть не у всех девочек заболело горло, но им велели не роптать, а умерщвлять плоть, дабы споспешествовать духовному единению живых и мертвых. Шел месяц Страждущих душ в чистилище, и нам рассказывали, что они испытывают двойные муки: души их рвутся к господу, а бедные члены гложут языки пламени, — и призывали еще ревностнее смирять себя постом и молитвою. Кто из девочек отказался от повидла и конфет, кто от болтовни, и теперь в часы отдыха, даже если им и всего-то нужно было спросить: «Ну как ты там?», они разговаривали на пальцах, точно немые. Бэба говорила, по сравнению с ними сумасшедшие, которых держат в психушке за милю от нас, и те нормальнее. Мы видели, как сумасшедшие меряют шагами взад-вперед больничный двор и из их разинутых ртов сосульками свисают слюни. И мы вечно боялись (чего только мы не боялись), а что как психи сбегут из больницы и двинут прямиком в монастырь, чтобы надругаться над кое-кем из воспитанниц.
Но страхи страхами, а я чувствовала себя с каждым днем все счастливее. Мне довелось встречать сестру Имельду не только на уроках, и пусть этих встреч было немного, но между нами явно нарождалась приязнь. Первый раз мы встретились в саду, и тогда она выкинула отчаянную штуку. Сорвала хризантему и протянула мне понюхать. От хризантемы ничем не пахло, разве что еле заметно веяло осенью; сестра Имельда и сама спохватилась и сказала: оно и естественно — не гардения же это. В другой раз мы столкнулись на паперти. Она плотнее закуталась в шаль, и я почувствовала, что человеческие слабости ей не чужды и она мерзнет так же, как мы.
В классе все складывалось не так хорошо. Труднее всего мне давалась геометрия, точнее сказать, она мне вовсе не давалась. Сестра Имельда быстро это раскусила и уже через четыре урока в бешенстве швырнула в меня тряпку. Девочки так и ахнули, когда она приказала мне встать, чтобы все полюбовались на мой позор. Лицо ее побагровело, она вытащила платок и промокнула красный распухший глаз. Я чувствовала себя дура дурой, а сверх того, еще и боялась расчихаться от мела, обсыпавшего мое платье. Но сестра Имельда, хотя до звонка оставалось десять минут, вылетела из класса. Одни девчонки осуждали ее, советовали мне написать родителям, пожаловаться на грубое обращение. Другие радовались короткой передышке — им не терпелось поболтать. У меня было одно желание — догнать сестру Имельду, объяснить, что я не хотела ей досадить: я смутно сознавала, что в подоплеке ее гнева любви не меньше, чем ненависти. И безмолвная нежность к ней пронзила меня — вот тут-то мне бы и догадаться, что я увлеклась.
— Мы ее в два счета лишим монашества! — сказала Бэба и пхнула меня локтем: мол, садись, чего стоишь.
А вечером, когда выносили дары, случилось нечто и вовсе неожиданное. Вечер выдался на редкость славный, монахини самозабвенно пели, свечки лесенками возносились к золотому потиру — в их мерцании он горел еще жарче. Я обнаружила в своем молитвеннике неизвестно откуда взявшуюся открытку, и глаза мои заволоклись слезами: я не сразу решилась перевернуть ее и посмотреть, чей это подарок, но и без того угадала, что это не очередная открытка от очередной подружки, а талисман, искупительная жертва от сестры Имельды. Бледно-голубая, светлая-светлая, едва ли не серая, совсем как голубиный пух, открытка изображала богоматерь с младенцем. На обороте ее затейливым почерком было выведено четверостишие:
Вверяйся ему, когда ты во мраке сомненья,
Вверяйся ему, когда вера твоя мала,
Вверяйся ему, когда сама поняла,
Что вверяться ему сложнее всего и труднее.
Она искупала свой грех. Подумать только — она разыскала в часовне шкафчик, где хранится мой молитвенник, подумать только — она не побоялась надписать открытку, не побоялась, что я похвастаюсь ею перед девчонками. На следующий день я поблагодарила ее, и она склонила голову, но ничего не сказала. Большинство монахинь разрешали от обета молчания лишь на уроках.
Затем я получила и второй подарок — молитвенничек в кожаном переплете с золотым обрезом. Молитвенник был на французском языке, и шрифт в нем был до того мелкий, будто его сработали какие-то козявки. Вскоре я прослыла любимицей сестры Имельды — я отворяла перед ней двери, перевешивала доску повыше (другие монахини были ниже ее ростом), раздавала исправленные ею тетради. Теперь поля моей тетради пестрели хорошими и отличными отметками, тогда как раньше они изобиловали неудами. Бэба заявила, что стыд и срам ходить в любимицах у монахини и кто подлизывается к монахиням, к тем у нее веры нет.