Старик погасил настольную лампу и остался в вечернем полумраке. Из – за толстых штор просвечивали уличные фонари, и ему стало совсем одиноко, как тогда, когда он возвращался из школы один, потому что Длинный был занят общественными делами. У Длинного теперь, когда он стал молодёжным лидером, частенько после уроков были общественные дела. А Толстый, вернувшись к себе домой, включал проигрываетель и слушал музыкальный журнал. В те времена это было модным занятием.
Журнал представлял собой обычные тексты, но приложением к нему имелись гибкие пластинки с интересными отечественными и зарубежными записями. Совсем недавно, несколько лет тому назад, на рентгеновских плёнках ходили по домам кустарные записи иностранных песенок, которые проигрывались на патефонах. Толстый застал эти штучки, но патефона своего не имел, а только слышал его у соседей, а в старших классах ему купили проигрыватель, на котором крутить пластинки было и приятней, и качественней. Звук был лучше, да и записи стали значительно лучше старых.
Длинный заходил к нему послушать песенки, потому что своего проигрывателя не имел. Ему некоторые записи нравились, но…
«Странно, но наши вкусы не всегда совпадали, – подумал старик. – Даже можно было подумать, что редко совпадали». – Он мысленно поправил себя и вспомнил одну песенку, что-то там про романтику. Песня исполнялась на иностранном языке, но на пластинке имелась запись и в переводе на русский. Длинному перевод нравился больше, чем оригинал.
– А мне нравился оригинал, – прошептал старик, как будто хотел сказать тому парню, в том году, когда иностранной музыки было мало, когда многое из-за рубежа не одобрялось. Хотел сказать, что оригинал всегда лучше копии.
«Какое интересное было время!» – подумал старик и улыбнулся. Улыбнулся, точно зная, что то время ему нравилось потому, что…
– Потому что мы были молодыми, совсем молодыми, – ещё раз прошептал он, включил настольную лампу и достал свой дневник.
«Десять признаков старости», – красиво вывел он на чистом листе и задумался.
– Десять, – прошептал он. – Не много ли? В самый раз, – отвечает он сам себе и аккуратно записывает: «Прошлое нравится больше, чем настоящее», несколько раз подчёркивает написанное и записывает следующую фразу: «Появляется зависть к молодым», задумывается и зачёркивает написанное.
– Нет никакой зависти, – тихо ворчит он и медленно выводит следующий текст: «Вместо зависти к молодым появляется снисходительность». – Да, снисходительность, – тихо повторяет он. – А как же? Она и есть, только плохо скрываемая.
Он несколько раз прочитывает написанный текст и добавляет новую строчку: «Чрезмерная самоуверенность».
Старик закрывает тетрадь и размышляет: «Ну вот, уже три признака есть – осталось ещё семь нарисовать».
– Ты опять заперся, – слышит он знакомый голос и громко отвечает:
– Я работаю.
– Только из гостей и уже – «работаю»? – спрашивают его из-за двери. – А мальчика ты когда устроишь?
– Завтра, – отвечает он и записывает в тетрадь: «Проявляется нетерпение к недостаткам, даже к мелким».
Он слышит её удаляющиеся шаги и вспоминает, какие вкусные беляши готовила им бабка.
«Такие сейчас не делают, – размышляет он и констатирует, что в гостях салаты ему не понравились. – Пресные они какие-то, да и всё остальное не то, что бабка готовила».
Бабка всё готовила, как сейчас говорят, на живом огне, на дровяной плите, когда повсюду пользовались керосинками и керогазами, а у некоторых ещё и примусы бытовали. А беляши у неё получались сочные, хорошо прожаренные и горяченькими были такие вкусные, что он сразу съедал их несколько штук.
А Кривляка беляши не одобряла – ей они казались слишком жирными, и готовить она не любила, чего-нибудь слегка наваляет на тарелку, всякую гастрономию, и радуется. Пожуёт слегка и говорит, что сыта. По поглощению съестного только он бабку радовал, а Кривляка её печалила своим слабым аппетитом. Бабка, бывало, довольно дружелюбно ворчала, что, мол, вот наготовила, а едоки-то чего-то жеманничают. Потом бабка всё-таки приобрела керосинку. Приобрела, потому что тяжело стало ей готовить на дровах. Случилось это уж когда и деда, и прадеда не стало. Дед к лету совсем плохой стал – совсем ослеп, и слабина его одолела. Частенько просто лежал и смотрел в потолок. А за ним и прадед месяца через два покинул этот мир, и остались Толстый с бабкой в доме одни. Бабка категорически не хотела перебираться вниз, на первый этаж, и пришлось Толстому с Кривлякой жить некоторое время внизу без опеки бабки. Бабка совсем уединилась, и только когда Толстый иногда поднимался к ней наверх, подолгу с ним разговаривала, вспоминала прошлое, путалась в эпизодах, а он не поправлял её – щадил её старость.
Он прищурился и записал: «Аберрация памяти».
«Странная штука – эта память, – размышляет он. – Иногда очень хочется исключить из неё нечто, но торчит это нечто, как гвоздь в стенке, а бывает, и хочется запомнить, а запомнить никак не удаётся, хоть кол на голове теши, не держится это нечто в мозгах».