Но однажды я все-таки увидела нужду собственными глазами. Вместе со своим мужем-кровельщиком Луиза снимала комнату под крышей на улице Мадам; у нее родился ребенок, и мы с мамой отправились их навестить. Я ни разу в жизни не поднималась на седьмой этаж. Когда я очутилась в длинном тоскливом коридоре с дюжиной совершенно одинаковых дверей, у меня заныло сердце. В крошечной Луизиной комнатушке помещались железная кровать, колыбелька и стол, на котором стояла печка; Луиза спала, готовила, ела и жила со своим мужем в этой тесной конуре. Вдоль всего коридора, замурованные в точно такие же клетушки, ютились другие семьи. На меня и без того давила теснота нашего собственного жилища и уныние обывательских будней. Теперь я соприкоснулась с миром, где сам воздух был пропитан гарью и ни один луч света не проникал сквозь толстый слой грязи: жизнь здесь была похожа на затянувшуюся агонию. Вскоре после этого Луизин ребенок умер. Я рыдала несколько часов подряд: впервые в жизни я столкнулась с горем так близко.
Мне было трудно мыслить самостоятельно, потому что внушаемая мне система была одновременно монолитна и противоречива. Если бы мои родители ссорились между собой, я могла бы противопоставить их друг другу. Строгая и целостная доктрина дала бы моей юной логике, за что зацепиться. Но на меня воздействовали параллельно мораль монастыря Дез-Уазо и папин национализм; я увязала в противоречиях. Моя мать и учительницы школы ни секунды не сомневались, что понтифик избран Святым Духом; в то же время мой отец говорил, что папа римский не имеет права вмешиваться в мирские дела — и мама разделяла его точку зрения; Леон XIII посвящал энциклики социальным проблемам и не справился со своей миссией. Пий X не проронил ни слова на социальную тему и был почитаем как святой. Мне предстояло переварить этот парадокс: человек, избранный Богом в качестве своего представителя на земле, обязан закрывать глаза на земные проблемы. Франция, как старшая дочь Церкви, должна ее слушаться. Тем не менее национальные интересы у нас ставились выше католических добродетелей; когда в церкви Сен-Сюльпис стали собирать подаяние «для голодающих детей Центральной Европы», моя мать возмутилась и отказалась давать деньги «бошам». При любых обстоятельствах патриотизм и любовь к порядку одерживали верх над христианским милосердием. Лгать — значило оскорблять Бога; в то же время папа утверждал, что, совершив подлог, полковник Анри{100} вел себя как человек величайшей порядочности. Убийство приравнивалось к преступлению — но все были против отмены смертной казни. С ранних лет меня приучили к ухищрениям казуистики; я научилась разделять Бога и кесаря и отдавать каждому то, что ему причитается; но все же меня смущало, что кесарь всегда выигрывает перед Богом. Если смотреть на мир одновременно сквозь строфы Евангелия и колонки газеты «Матен», немудрено и запутаться. Мне ничего другого не оставалось, как послушно спрятаться под сень чьего-нибудь авторитета.