Строить самолет Жак так и не начал, но в моих глазах от этого ничуть не упал. В Париже он жил не в каком-нибудь доме, а в старинном особняке, где делали витражи, — на бульваре Монпарнас. Внизу находились бюро, выше — квартира, еще выше — мастерские, а под крышей — выставочные залы. Дом принадлежал Жаку, и он мне его показывал с гордостью молодого хозяина; он объяснял, как делают витражи и чем они отличаются от примитивно раскрашенного стекла; с рабочими он беседовал покровительственно. Я слушала его разинув рот, и мне казалось, будто этот мальчик руководит целой бригадой взрослых. Я относилась к нему с огромным пиететом. Со старшими он держался на равных и вводил меня в смущение тем, что грубил бабушке. О девчонках Жак отзывался с презрением, так что его дружбу я особенно ценила. «Симона — не по годам развитый ребенок», — заявил он однажды. Мне был лестен такой отзыв. Как-то он своими руками изготовил самый настоящий витраж из синих, красных и белых ромбов, вставленных в свинцовый каркас; на витраже красовалась надпись черным: «Симоне». Никогда я не получала более дорогого подарка. Мы с Жаком решили, что «повенчаны любовью», и я стала называть его «мой жених». Мы даже совершили свадебное путешествие — на деревянных лошадках в Люксембургском саду. Нашу помолвку я восприняла всерьез, но тем не менее, расставаясь с Жаком, я забывала о нем думать. Когда мы встречались снова, я была рада, но не скучала по нему никогда.
Итак, на пороге сознательного возраста я была, насколько себя помню, рассудительной, счастливой и изрядно заносчивой девочкой. Несколько случаев доказывают, впрочем, что этот портрет не вполне точен: я думаю, мою самоуверенность было легко поколебать. В восемь лет я уже не отличалась бойкостью, как в раннем детстве, — я была скорее хилой и робкой. Для уроков гимнастики, о которых я уже писала, на меня надевали уродливый и тесный тренировочный костюм; одна из моих теток сказала маме: «Она в нем похожа на обезьянку». К концу курса занятий преподаватель соединил меня с группой мальчиков и девочек, появлявшихся в зале под предводительством гувернантки. Девочки были одеты в костюмы из бледно-голубого джерси с короткими плиссированными юбочками; все в них было безукоризненно: гладкие блестящие косички, голоса, движения. Это не мешало им бегать, прыгать, резвиться и хохотать так же свободно и смело, как могли, в моем понимании, разве только хулиганы. Я вдруг почувствовала себя нескладной, уродливой и трусливой: обезьянка. Наверняка этим красивым детям я представлялась именно такой; они меня презирали — хуже того, они меня просто не замечали. Я растерянно наблюдала их триумф и мое уничижение.
Несколько месяцев спустя одна родительская знакомая, дети которой не слишком мне нравились, взяла меня на море, в Виллер-сюр-Мер. Я впервые рассталась с сестрой и чувствовала себя от этого почти калекой. Море не вызвало у меня никакого интереса; купание оказалось пыткой: от контакта с водой на меня нападал страх, перехватывало дыхание. Однажды утром, еще не успев встать, я вдруг расплакалась. Мадам Роллен неловко усадила меня к себе на колени и спросила, в чем дело. Мне показалось, что мы обе разыгрываем какую-то дурацкую комедию, я не знала, что отвечать; нет, лепетала я, никто меня не обидел, все такие милые. На самом деле, разлученная с семьей, лишенная любви, являвшейся для меня доказательством того, что я хорошая, а также правил и ориентиров, определявших мое место в мире, я не знала, что с собой делать и зачем я вообще живу. Мне нужны были жесткие рамки, соблюдая которые я оправдывала бы собственное существование. Я отдавала себе в этом отчет и боялась перемен. Я не пережила в детстве ни утраты близких, ни разлуки с родным домом — от этого я надолго сохранила детскую требовательность.
И все же в последний год войны мое безоблачное счастье на некоторое время померкло.