С Жаном Праделем мы ходили гулять вокруг озера в Булонском лесу; смотрели на осень, на лебедей, на людей в лодках; мы возобновили наши споры, но уже с меньшей горячностью. Я очень дорожила Праделем, но как трудно было его чем-либо пронять! Его спокойствие меня раздражало. Рисман дал мне свой роман, который я нашла ребяческим, а я прочла ему несколько страниц из своего и быстро нагнала на него скуку. Жан Малле по-прежнему толковал мне об Алене, Сюзанна Буаг — о делах сердечных, мадемуазель Ламбер — о Боге. Сестра моя поступила в школу прикладного искусства, там ей совсем не нравилось, она плакала. Заза упражнялась в послушании и часы напролет проводила в больших магазинах, отбирая образцы тканей. Мною снова овладели тоска — и одиночество. Когда в Люксембургском саду я сказала себе, что одиночество станет моим уделом, в воздухе было разлито столько веселья, что я не слишком обеспокоилась этим, но, глядя в будущее сквозь осенние туманы, я ужасалась. Я никого не полюблю, никто не был значим настолько, чтобы его полюбить; я вновь не обрету тепло домашнего очага; я буду коротать свои дни где-нибудь в провинции, в комнатушке, из которой буду выходить только затем, чтобы провести занятия, — какая скучища! Я уже и не надеялась, что достигну с кем-нибудь полного взаимопонимания. Никто из моих друзей не принимал меня безоговорочно: ни молившаяся за меня Заза, ни Жак, находивший меня слишком абстрактной, ни Прадель, сожалевший о том, что я так воинственна и принципиальна. Их пугало то, в чем я проявляла наибольшее упрямство: отказ от заурядного существования, которое они принимали, и мои беспорядочные усилия вырваться из этих пут. Я пыталась примириться с неизбежным. «Я не такая, как другие, надо с этим смириться», — твердила я себе; но не смирялась. Оторванная от других, я теряла связь с миром: происходящее вокруг становилось спектаклем, который меня не касался. Поочередно я отказалась от славы, от счастья, от служения человечеству; теперь мне было уже неинтересно жить. Временами я совершенно теряла чувство реальности: улицы, автомобили, прохожие являли собой лишь череду видимостей, среди которых двигалась и моя безымянная сущность. Порой я с гордостью и страхом говорила себе, что безумна: от упорного одиночества до безумия один шаг. У меня было много причин, чтобы запутаться. Вот уже два года я билась в западне, не находя никакого выхода; я беспрестанно натыкалась на невидимые преграды — в конце концов у меня голова пошла кругом. Мои руки были по-прежнему пусты; я пыталась обмануть собственное разочарование, уверяя себя одновременно, что когда-нибудь буду иметь все, и, что ничто не имеет никакой ценности; я запуталась в этих противоречиях. Но главное, я излучала здоровье и молодость — и сидела одна-одинешенька дома или в библиотеках: эта не расходуемая жизненная сила бессмысленными вихрями кружила у меня в голове и в сердце.
Земля перестала для меня значить, я находилась «вне жизни», мне даже не хотелось писать, ужасное ощущение тщеты всего сущего вновь сдавило мне горло. Но мне надоело страдать, предыдущей зимой я слишком много плакала; я придумала себе надежду. В минуты полной отрешенности, когда казалось, что вселенная сводится к игре иллюзий, когда мое собственное «я» исчезало, — что-то все же сохранялось: что-то нерушимое, вечное; мое безразличие казалось мне неявным свидетельством чьего-то присутствия, не такого уж недостижимого. Я думала не о христианском Боге: католицизм был мне все более чужд. Но на меня все же оказывали влияние мадемуазель Ламбер и Прадель, утверждавшие, что до сущности докопаться возможно; я прочла Плотина{219} и работы по мистической психологии; я задумалась о том, могут ли некоторые знания, выходящие за пределы разума, открыть мне абсолютную истину; в этих неземных высях, где я в порошок стирала враждебный мир, — именно в них я искала полноты. Почему, собственно, мистика так уж невозможна? «Я хочу прикоснуться к Богу или стать Богом», — определила я. В течение всего года на меня, с перерывами, накатывало это безумие.