Мертенс встает, теперь он чувствует себя лучше, ясность составляет одну из основ его жизни. Он зажигает потушенные лампы, свечи на рояле, ночник. Выпивает рюмку-другую французского ликера, который хранит для гостей; ликер приятен на вкус. Затем собирает в одно место вещи, которыми запасся раньше; вынимает из открытого ящика письменного стола матово-черный казенный револьвер новейшей системы; на блестящей доске стола раскладывает трубочки с ядовитыми снотворными средствами, которые ом постепенно собрал. В Германии их можно получить только по рецепту врача, во Франции гражданину предоставляют больше свободы в выборе способа самоубийства. Как прусский офицер, он обязан выбрать револьвер: если уж умирать, то сообразно чину и званию. Но как человеку и интеллигенту, не расположенному к грубому насилию и разрушению, ему гораздо более по душе яд. Сын знаменитого отца, он в течение всей жизни слишком многим поступался, молчаливо пребывая в тени отцовской славы. Надо ли и сейчас, в последний раз, считаться с традициями и поступить так, как этого требует его происхождение? Или в этом последнем из всех человеческих действий он может следовать собственному убеждению и вкусам? Поставить вопрос — значит ответить на него. Если бы он меньше считался с окружающими, был бы менее послушным сыном, менее чувствительным ко всяким влияниям среды, если бы он храбро вступил в борьбу с ней, как иные друзья его юности, — кто знает, как протекала бы его жизнь, завершилась ли бы она теперь, здесь, таким безмолвным концом?
Велика была Диана эфесская, велика и праматерь Кибелла; но велика также услада музыки, эта таинственная изначальная сила бытия, выраженная в замечательных числовых соотношениях между путями планет, мировая гармония тех простых мер и пропорций, которыми только и можно измерить непознаваемое.
Если поближе ознакомиться с высказываниями физиков, то все сводится к колебательным движениям неведомого эфира, к его основным силовым полям, которые в свою очередь превращают массы и тела в вибрирующую нематериальную, следовательно духовную субстанцию. Почему же в таком случае не в нечто, очень родственное музыке? Почему не в самую музыку? Разве в основе этого удивительного сочетания звучащих воздушных волн, вибрирующих стальных струн, дополняющих друг друга пропорций не лежит нечто, уже не имеющее ничего общего со звуком и воздухом? Разве, ощутив сущность музыки и растворяясь в ней, не приближаешься тем самым к тайнам высшей математики? Физике предстоит большое будущее. Он это чувствует, хотя не все понимает в ней. И, может быть, с помощью уха, еще целиком погруженного в органическую материю, возможно иногда почуять, что пределы мира развернулись до звезд, иных звезд, лучших миров, о которых поэт, указывая на ночное небо, сказал: «Они — как диски золотой чеканки, и песней ангелов звучит любой из них».
Как бы то ни было, он уже знает, как удалится в небытие. Он удалится на крыльях музыки. Он поставит на рояль усыпляющий напиток и будет пить его, как бы по рассеянности, когда ему захочется. Наслаждением перед самой смертью, проникновением в мир непознанных созвучий и гармоний — вот чем будет его уход из жизни. И пусть вратами к этому прозвучат те звуки, которые он любит больше всех, потому что они мрачны, противоречивы и вместе с тем новы и прекрасны: ля-минорный квартет Брамса.
Рояль, поставленный у него в квартире, — парижский старый инструмент; порой чуть-чуть стеклянные тона, но в общем звук мягкий, благородный. Мертенс разводит питье горячей водой, взятой из термоса, долго помешивает. Он вспоминает о своих племянниках, которым оставляет почти все свое земное достояние; об убогой библиотеке маленького университета, где он провел несколько счастливых месяцев у подножия мало исхоженных гор; благодаря ценному дару — мертенсовским книгам — библиотека вдруг станет важным центром; там будут изучать историю права и развитие юридических теорий. Еще разные мысли мелькают у него в голове. Вот будь у него опыт и ловкость, он мог бы очень хорошо приспособить печурку для выделения углекислоты, что совсем избавило бы его от необходимости активных действий. Ладно, усмехается он, в другой раз! Затем он открывает нотную тетрадь — квартеты Брамса, аранжированные для рояля, — и начинает играть. Звуки мягко льются сквозь окна тихого дома, иной прохожий подымает на мгновение голову, кто-то даже останавливается, но погода, холодная, сырая и неприветливая, гонит их дальше.
Пальцы Мертенса скрещиваются, блаженная улыбка преображает его, он слегка кивает головой и раскачивается всем телом в ритме, уносящем его от действительности. Сердце ширится от счастья, его не выразить словами. Человек, в котором зазвучала эта музыка, прежде чем она Пыла записана потными знаками, слегка располневший курильщик стар с чересчур длинными волосами, тупым носом и бородой, и в этом человеке обитал ангел! Нежнее, чем прекраснейшие тона портретов Рембрандта или Грюневальда, были краски его души, когда в нем зазвучало без слов неземное, высшее счастье.