Вернуть Нату Катя, конечно, не могла, но она видела, что должна этот расклад изменить, иначе, если с Феогностом будет плохо, она себе никогда не простит. Она думала, что, наверное, ей вместо Наты придется с ним остаться, дать ему что-то вроде обета верности. Конечно, она не Ната, но пусть он хотя бы знает, что бросили его не все, наоборот, есть человек, который верен ему, даже больше прежнего. Может быть, если она будет рядом, он поймет, что Ната, если кого и предала, то Бога, ушла, потому что испугалась монашеской жизни, и он, Феогност, здесь ни при чем. Он как бы просто попал под колесо.
Ведь у нас, думала дальше Катя, произошла обычная рокировка, по-честному никто никого не предавал: сошлись двое, кто не мог жить анахоретом, и другие двое, кто, наоборот, мог. А что мы раньше делились по-другому, так и жизнь была другая. Она говорила себе, что если Феогност с ней согласится, перестанет считать, что наступил конец света, они, будто ничего не произошло, время от времени даже смогут с Натой и Колей встречаться. Будет обычная жизнь. Она долго это себе объясняла, а потом заснула.
Когда Катя встала, было еще темно, но Феогност давно ушел в храм и сейчас служил заутреню. Она зажгла лампу и, снова забравшись под одеяло, осмотрела комнату: красивые тканые дорожки, идущие от ковра и к двери, и к письменному столу у окна, и к шкафу с зеркалом, и к ее кровати, мебель в полотняных чехлах и, кажется, новая. В общем, все было хорошо, прочно, и от этого она почему-то уверилась, что ей удастся отцу Феогносту помочь, а что будет с ней самой, не очень и важно.
Феогност вернулся домой часа через полтора. Она давно его ждала, трижды грела еду. Но есть он не захотел, только налил чая, выпил, но из-за стола не встал, продолжал сидеть. Он был явно не в себе, измученный, невыспавшийся. Катя рассказывала тетке, что смотрела на него, смотрела и все думала, что сейчас заплачет и что плакать ни в коем случае нельзя. Просила Бога, чтобы не заплакать, и Он помог. Вместо слез она вдруг взяла его руку и начала говорить.
«Я свою речь подготовила еще утром, – объясняла она, – но не знала, скажу или нет, решусь или не решусь. Думала, что если все же заговорю, то точно не дома, не здесь, где он молится, а на улице, когда мы пойдем гулять. Но тут на меня будто накатило. Сидеть с ним рядом и держать это в себе я больше не могла. Спрашиваю его: Федя, тебе чаю еще налить? Он говорит, нет, Катюша, спасибо. А я: Федя, я давно хотела тебе сказать, что мне кажется, что пока ты живешь в Михневе, тебе будет легче, если кто-то будет с тобой рядом. И продолжаю: мне не важно, как я буду называться: кухарка, экономка или там домоуправительница, – в любом случае ты можешь мной полностью располагать.
Уходить в монахини, – говорила Катя тетке, – я по-прежнему не хотела, но не потому оставляла лазейку для отступления, просто мне казалось, что к Богу не бегут, когда тебя обманули и бросили, а уходят сознательно, по любви, по склонности к этой жизни. Я даже что-то подобное сказала отцу Феогносту и добавила, что всегда, когда ему будет нужно, буду с ним рядом. Лишний раз просить меня не понадобится, – я сама увижу, что во мне есть нужда. Он тогда ничего не ответил, – продолжала Катя, – ни „да“ не сказал, ни „нет“, я почему-то думала, что мое предложение он примет по-другому, но все же осталась, знала, что лучше меня он никого не найдет. Потом, что права, я и так поняла по его молитвам. Хотя он очень медленно успокаивался, медленно мягчел. Я тогда с ним прожила ровно полгода, пока михневский священник не вышел из больницы и не вернулся домой. Дальше отец Феогност уехал в Оптину, а я продолжала учебу в Москве на моих фельдшерских курсах. После Оптиной год отец Феогност жил в Лавре, заканчивал свой курс в Духовной академии. Все это время мы с ним виделись довольно редко, но письма друг другу писали, и я понимала, что еще ему пригожусь. Снова вместе мы стали жить лишь после того, как он из архимандритов Дивеевского монастыря сразу был назначен нижегородским викарием, в Нижний Новгород я к нему и переехала».