Дома, когда мы собирались в Рузу, мать говорила, что вот ведь каким мы были многочисленным и сильным родом, а своего места у нас никогда не было, настоящие кочевники. Чуть не треть расстреляна или погибла в лагерях, лежат неизвестно где, троих убили на войне, а те, что остались, будто приживалки, разбрелись по женам и мужьям. Сам я ничего подобного от отца не слышал, такие речи на него вообще были похожи мало, но маме нечто подобное он, может, и вправду объяснял.
Кладбищенская директриса была, конечно, дошлой бабой. В машине она решила обработать нас по второму кругу и снова начала с того, что кладбище раз и навсегда закрыто, хоронят там только тех, у кого уже есть земля. И тут мать разрыдалась. Раньше она еще держалась, а теперь ревела совершенно по-старушечьи, всхлипывая и задыхаясь, и я не мог ее успокоить. Это, наверное, продолжалось бы долго, но директриса поняла, что мы капитулировали, и сказала, что один маленький участок у нее все же есть, тем более отец тоже был писатель и, значит, соответствует профилю. Место, правда, у ограды, зато красивый вид. В общем, если для нас так важно, чтобы отец был похоронен именно здесь, она попробует помочь, оформление будет нам стоить примерно тысячу долларов.
Мать в ее предложение буквально вцепилась. Не обращая внимания на то, что директриса за рулем, она стала рвать ее руку и мою, хотела нас как-то соединить, чтобы, значит, я эту тысячу дал, а она взяла, и участок был уже окончательно наш. Наконец мы приехали. Место находилось метрах в десяти от входа и от той скамейки, на которой отец любил сидеть. Тут и вправду было очень красиво, почти самый обрыв, который держала, не давала земле сползти вниз, огромная сосна. Она занимала почти все место, везде, словно жилы, торчали ее корни. Участок вообще был странный: соседние с трех сторон вгрызались в него своими оградами, из-за чего он смотрелся каким-то дерганым. Но меня смущало не это. Куда меньше мне понравилось, что между корней я разглядел три почти сравненных с землей холмика. Здесь и до отца явно кого-то хоронили, просто, наверное, за могилами не ухаживали, вот директриса и решила участок перепродать. Мать холмики тоже заметила, я видел, что она на них смотрела, но, когда я спросил, была возмущена, даже снова изготовилась плакать.
Начальница отпираться не стала, сказала: какая нам, в сущности, разница? Зарыли лет сорок назад - и забыли, во всяком случае, на ее памяти эти могилы никто и никогда не навещал. Ни плиты, ни даже креста тут отродясь не было. Кажется, они были родом из Польши, троих здесь схоронили, а остальные сразу после войны уехали обратно. Все давно сгнило, добавила она, и кости, и гробы, главное же, участок чин-чином будет записан на вас. Мать, пока шел разговор, заискивающе на меня смотрела и чуть ли не после каждого слова жала локоть, мол, видишь, все правильно, участок будет наш, по-настоящему наш, никто посягнуть на него не сможет. В общем, и я уже был согласен и на совершенно грабительскую по тем временам цену, и на этих поляков, между которыми отцу неизвестно зачем придется лежать. Я устал от матери и хотел одного: сесть скорее в автобус и уехать отсюда.
Сейчас, Аня, я, конечно, привык, что отец лежит именно здесь, так тут красиво. Последнюю неделю, например, солнце садится в реку и на закате светит на наш холм прямо снизу. Света много, кроны сосен ничему не мешают, и на солнце стволы кажутся ярко-розовыми, почти прозрачными. А когда солнце уйдет, сразу густые сумерки, чуть ли не ночь. В общем, я с этой историей смирился, больше не думаю, что отец и поляки будут друг другу мешать, в конце концов, то, что от них осталось, наверняка уже смешалось с землей, да и отец был человек мирный. Твоя бабушка про него говорила, что во всех коммуналках, где они жили, он ни разу ни с кем не повздорил.