— Спасибо тебе, Пчхов! — Глаза его были горьки и красны, как волчьи ягоды. — Спасибо, примусник, ты меня жалеешь. По-твоему не сделаю… не хочу. И пусть даже будет, будто и не было промеж нас такого разговора… — Порывисто наклонясь к старику, он поцеловал его в одряблевшую, колючую щеку. — Обрублен я и боли не чувствую, но вырвусь. Сам дивлюсь порой, как зубы не выкрошатся у меня. Закрутило меня… Ну, я пойду, примусник!
— Куда, на последнюю погибель? — понуро молвил Пчхов. — Раз надломленное срастается вкривь да вкось.
— Вперед и вверх, примусник! — бормотал Митька, идя к двери.
У двери они задержались.
— Я молиться не умею, но думать беспрестанно о тебе буду… самохотенно-убивающий себя Дмитрий! — Лицо Пчхова осунулось, а руки повисли вдоль тела: он явно обессилел, отдав все, что имел.
Как бы брошенный из пращи, Митька зашагал через дворик. Скоро не стало скрипа лаковых его штиблет. Звезды теснились к полночи, заглядывая украдкой ко Пчхову во двор.
— Славный, славный, — вслух повторяли его губы. Он подумал и сказал еще раз: — славный! — Пора было ему итти под бок к Пугелю, а он все стоял, глядя в звездный мрак и угадывая в нем возникающее солнце.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
Почти совсем выветрился из фирсовской памяти день, когда впервые забрел он на Благушу. Мечтой поставленная цель была выполнена, но все пожрал, все выглодал поднявшийся и угасший теперь огонь. Еще не совсем оправясь от прежнего недуга, Фирсов ощущал уже знакомые конвульсии нового. Как в начальном хаосе, уже существовало ядро, а вокруг него витали оторвавшиеся куски сгущенного творческого пламени. — В начале января Фирсов продал старьевщику героический свой демисез, а на полученные деньги обкарнал бороду и остригся дурацким бобриком: жалкие попытки укрыться от своей писательской каторги.
Отгородись от мира письменным столом, он подводил итоги минувшему. Сам испачкавшись в тине, он вытащил миру напоказ оголенного человека и поспешно отступил в тень. Книга вышла в декабре, но до января мир ошарашенно молчал. Буря разразилась в первых числах февраля: мир, ждавший несказанных ароматов, вынюхал лишь вонь. В один из толстых журналов была сдана статья виднейшего критика эпохи о «Злоключениях Миги Смурова». Отдавая должное мастерству сочинителя, виднейший громил последнего за идеологический пессимизм (— смерть Смурова). Тотчас за крупным выступили все остальные, усмотревшие в статье виднейшего разрешительные моменты. (По существу, они справедливо были обижены грубой фирсовской фразой, что им, дескать, отдана русская критика в кормление. — Фирсов отгрызался за прежнее.)
В один голос все они требовали от Фирсова повышенной краснощекости, второпях забывая, где кончается румянец и начинается подкрашенность. (Твердя о политической уязвимости повести, они упускали, что ошибки Фирсова — лишь художественные: художественно верное произведение редко бывает идеологически неправильным.) Впрочем, в критических упреках тех было любопытное разнообразие. Одни сердились, что в повести не показан таинственный Николаша Манюкин. Другие сетовали, что не указано, в каком году происходит дело. Третьи упрекали за слезоточивость шаблонно обруселого немца (— иными словами, упрекали именно за то, что Фирсов списал его с
Отыскался частный мануфактурщик Гармошкин, который страсть любил покритиковать во внеторговое время. Негодуя на сочинителя за чрезмерное раскрытие заварихинских опасностей, он собрал статьи о Фирсове в одну книжку и бабахнул ее на свой счет. Потрудились и литераторы; один даже написал критику в стихах, причем нашелся журнал, который это напечатал. Вдруг всем стало стыдно, и все смолкли. — Книга наделала шуму и шла нарасхват, но, когда Фирсов вспоминал о последствиях своего посещения Благуши, он брезгливо морщился. Нашлись у Фирсова и доброжелатели, но их было немного, и похвалы их иной раз походили на похлопывание по плечу. Главное все же то, что были и умные доброжелатели. Один из них, молодой человек, разбрыкался на протяжении полулиста о кинофикации беллетристики, как о неотложной задаче современности. Он призывал писателя к величайшему сгущению литературного материала, к писанию густейшими эссенциями: «Употребленный образ пусть звучит, как кинокадр, по крайней мере!» — вопил он, твердя попутно о благородном упрощении рисунка, о «гениальности плаката». — Прочтя статью, Фирсов с полчаса раздумывал, поковыривая в зубах: он и без того описывал самым уплотненным образом и так вертел ручку, что трагедия порой превращалась в комическую. Вдруг он порешился написать автору статьи через редакцию журнала, прося зайти потолковать.