Образ усадебной свободы тем более устойчив, что жизнь в подмосковной волей-неволей ассоциировалась с жизнью собственно московской, а Москва, в те времена, противопоставлялась Петербургу как город, в котором жизнь протекает неслужебным путем, в свободных формах.
Свидетельство Ф.Ф. Вигеля, человека, знавшего все стороны жизни дворянства и все настроения, да и тому же одного из умнейших людей той эпохи, убеждает нас в этом:
«Москва разнообразна, пестра и причудлива, как сама природа: гнуть и теснить ее столь же трудно, как и бесполезно. В ней выдуманы слова: приволье, раздолье, разгулье, выражающие наклонности ее жителей. Как в старину, так и ныне никто почти из них не мечтал о политической свободе; зато всякий любил совершенную независимость как в общественной, так и в домашней жизни»[334].
Но деревенская свобода, «чуждая суетных забот» — это свобода одиночества, отчуждения от света, от жизни разлинованной Петром I столицы. Во времена императора Павла, да отчасти и Александра I — это еще и ссылка. Именно в это время полушут в доме князей Вяземских Батоиди высказал «горькую истину» бывшему всесильному фавориту Екатерины Платону Зубову:
«Послушайте, князь, роль ваша кончена: вы наслаждались всеми благами фортуны и власти. Советую вам теперь сойти со сцены окончательно, удалиться в деревню, завестись хорошею библиотекою и сыскать себе, если можете, верного друга, который согласился бы разделять с вами ваше уединение»[335].
На рубеже веков в отношении к деревне возникает новый мотив — отстраненности от настоящей жизни, одиночества. Дворянин, живущий в усадьбе, как бы убеждает себя и других, что ему хорошо, и рисует картину явно идеализированную и чуть-чуть приторную:
«Позвольте спросить себя, весело ли вам в деревне? Я в своей стороне предоволен ею. Маленькие холмики… тенистая роща, небольшой пруд, на котором гуляют в легкой лодочке — все это в десяти шагах от моего уединенного домика. Ясное небо, веселые поселяне, золотая жатва, труд и удовольствие делают картину интереснейшую»[336].
Тихо-тихо в эту «интереснейшую картину» вползает слово «скука», стыдливо прикрываясь сначала частицей «не»:
«Уже две недели переселился я в деревню, — пишет В. Г. Орлов Н. П. Шереметеву в 1804 году — Живу здесь покойно и, несмотря на худую погоду не только не терплю скуки, но смею сказать, провожу время весело…»[337]
Образ усадьбы начинает двоиться. Для одних деревенская жизнь наполнена трудами, заботами и удовольствиями, меж которыми скучать просто некогда:
«Я не скучаю, занятий имею много, люблю семейство свое, тружусь над усовершенствованием себя и воспитанием детей. Для содержания семейства и воспитания нужны средства; приобретение их посредством хозяйственного управления жениной отчины, которой я стараюсь увеличить доход, есть занятие, сопряженное с удовольствием»[338].
Для других же слово «скука», вылезая по осени откуда-то из сарая ли, из амбара, не важно, постепенно заполняет усадьбу целиком.