— Значит, хорошо живешь, бутерброды жуешь и чаи гоняешь! Рад за тебя, малыш… Приходи в гости к нам. Пока! — дядя Коля махнул мне рукой и удалился. Навстречу ему двигался надзиратель. Я продолжал помешивать маленькой ложечкой лекарство в кружке. Надзиратель подошел к столу и пощупал, теплая ли вода. Вода ему понравилась, и он окунул в нее свой носовой платок, немного отжал его и приложил к покрасневшим векам. Только после этого он пошел закрывать камеру русских в центральном блоке.
Я продолжал стоять спиной к замочной скважине и чувствовал: чей-то зловещий глаз, словно буравом, сверлит мой затылок. Но я был спокоен: этот «глаз» ни одного слова не мог расслышать из того, что на ухо сказал мне дядя Коля.
Виноват был во всем воробей. Маленький, глупый, с серыми перышками. Он, как видно, по своей глупости залетел во двор мрачной тюрьмы и сел на решетку окна нашей камеры. Посидел чуть, почистил желтоватым клювом коричневую грудку, повертел тупоносой головкой туда-сюда, заглянул черной бусинкой глаза в камеру: «чик-чирик!..» Вспорхнул — и поминай, как звали!
Молодые урки, затаив дыхание, замерли на месте, наблюдая за этим воробьем. А когда он улетел, Все с воем разочарования бросились к окну. Просили, умоляли вернуться воробья назад, зазывали его на птичий и куриный лад, но его и след простыл. Не помогли тут и очаровательный соловьиный свист Бориса, и неприкосновенный запас вареной картошки, предназначенный для тапочек, который Навицкас щедро вывалил на каменный подоконник. Воробей улетел.
Вот он и заварил кашу. Его появление на решетчатом переплете окна занесло к нам страшную тюремную болезнь, которая называется «тоской по воле». Вначале, казалось бы, ничего особенного не произошло: ну, прилетел и улетел, черт с ним! Да не тут-то было: не выходил ни у кого из головы этот неожиданный пришелец с воли. Своим «чик-чирик» он словно бросил в мрачную темницу озорные слова: «Эй, вы, доходяги! Посмотрите сюда! На улице весна, солнышко, прекрасная погода… А вы сидите здесь и дохнете от скуки. Жаль мне вас, но что поделаешь? Прощайте!»
И забередили эти птичьи слова наши души думами о свободе, о вольной жизни, о домашнем очаге. Не находя себе места, мы бродили по камере как неприкаянные, вспоминали воробья и костили его всяческими словами: «Распроклятый воробей, растравил сердце… Чтоб ты подавился червяком!..»
Эта странная «болезнь» мучила и по ночам: заставляла ворочаться с боку на бок, стонать и шептать во сне имена любимых девушек, оставленных на воле, дразнила радужными сновидениями. Чтобы забыться и хотя бы немного заглушить в себе тоску по воле, мои товарищи по камере вспомнили о самодельных картах. Они на несколько недель вперед проигрывали пипки сахара, пайки хлеба и полностью завтраки, обеды и ужины, обрекая себя таким образом на голод. Спускали с себя одежду — и тоже проигрывали. А когда уже нечего было проигрывать, то ложились на кровать, накрывались казенным одеялом с головой, поджимали к подбородку коленки и впадали в продолжительную неподвижную спячку. Спали круглыми сутками, не поднимая нар, не выходя в туалет и на прогулку. Они числились «больными». Во время поверок староста так и докладывал о них сменным надзирателям. Надзиратели прекрасно понимали, какого рода «недуг» охватил камеру, но относились к этому равнодушно, как к вполне естественному явлению. Только теперь почаще заглядывали в волчок и, если замечали картежную игру, заходили в камеру и отбирали колоду. Но в тот же день из тонких обувных стелек делались новые карты, и игра продолжалась.
Очевидно, с тоски по воле заключенные увлеклись в это время и татуировкой. Делалось это следующим образом. Отрезали кусок резины от обуви и жгли его над медной чашкой, чтобы закоптить ее. Копоть осторожно счищалась ножичком, разводилась в воде. Получалась черная «тушь». Она предназначалась для накола на теле всевозможных узоров, рисунков, любимых имен и крылатых выражений из уголовной жизни.
Между прочим, рисунки делал я.
Так, помощник старосты Вилис пожелал изобразить на свой груди Смерть. Я нарисовал ему череп и две скрещивающиеся кости. Эта татуировка была наколота во всю его грудь. Вилис очень гордился ею, выставляя напоказ во время прогулок, хотя эта устрашающая Смерть никак не подходила к его широкой добродушной физиономии.
Нельзя сказать, чтобы тюремное начальство не боролось против весенней тюремной «болезни». Напротив, оно пыталось укротить ее молитвами, для чего каждую субботу надзиратели выводили нас на молебны в тюремную церковь, которая находилась на третьем этаже, рядом с кабинетом врача. Я не замечал, чтобы в нашей камере были религиозные, однако все охотно соглашались посетить церковь и тем самым хоть немного развеять тоску. Хорошо запомнилась мне одна такая суббота. Церковь была переполнена заключенными, которые стояли тесными группами под надзором своего «прижуретого» — так на литовский манер называли надсмотрщика. Даже у входа толпились люди — не пройти, не протиснуться.