Меня стали готовить к свиданию с мамой. Это было не так легко: нужно было как-то скрыть от ее взора синяки на моей физиономии и одежду, свисавшую окровавленными лохмотьями.
— А ну, братва! — провозгласил староста Навицкас. — Кто какие шмутки пожертвует пацану? Не пойдет же он таким на свидание с матерью…
Многие живо откликнулись на этот зов. Один из арестантов подарил мне насовсем со своего плеча рыжий пиджак, другой — добротные, в синюю полоску, брюки из прочного английского бостона, выигранные у кого-то в карты, третий — совсем еще новенькую кепку с большим козырьком. Облачился я во всю эту одежду и стал неузнаваемым.
Косая сажень в плечах. У литовцев мода — подкладывать ватные подплечики. Это выглядит внушительно и красиво, не то, что мое пальто, которое совершенно не имело плеч. Разве мама теперь узнает меня в таком чудесном пиджаке?! Правда, он немного великоват, но ведь рукава можно и подогнуть. Брюки тоже можно подвернуть или лучше подтянуть повыше к груди. Вот так! А большим козырьком кепки прикроется синяк под глазом. Вот так!..
Снарядив меня на свидание с мамой, вся камера потешалась над моим живописным видом. Наконец я был готов, умыт, одет и прихорошен.
Надзиратель вывел меня в коридор и дал мне небольшой инструктаж. Я должен стать напротив замочной скважины шагах в десяти, повернувшись к маме правым профилем так, чтобы она не заметила моего синяка под левым глазом. Разговаривать с мамой запрещалось. Просто она должна была убедиться через замочную скважину, что я жив-здоров, и все. Я пообещал надзирателю выполнить эти указания, но сильно волновался, когда шел на свидание. Стал, как и приказано было, шагах в десяти от двери, повернувшись к ней правым боком. И вдруг почувствовал, что в замочную скважину смотрит на меня мама. Смотрит и не узнает своего сына. Я собрал в кулачок всю свою силу воли, чтобы не крикнуть ей: «Мамочка, это же я, твой Вовка!» Мне хотелось броситься, сломя голову к дверям, открыть их и обнять за шею свою маму, как в далеком-далеком детстве. Но я не сделал ни того, ни другого, помня строгий приказ надзирателя. Воля моя была крепко зажата в кулачке, и я стоял, боясь шелохнуться, чтобы не разжался кулачок. Потом до меня донеслись тихие, глухие всхлипы. Я понял: это плакала за дверями моя мама, рассматривая меня в замочную скважину. Почему она плачет? То ли от радости, что я жив, или, может быть, она увидела синяк на моем лице и распухший нос? Ах, мама, ну зря ты плачешь. Я не выдерживаю твоих слез. Предательские слезинки, помимо воли, сами собой выкатились из моих глаз, побежали горячими струйками по щекам и капельки посыпались с подбородка на рыжую курточку. Кулачок мой разжался:
— Мамочка, не плачь!.. Я жив и здоров!.. — закричал я вдруг как шальной и, забывшись, повернулся к замочной скважине всей своей разукрашенной физиономией. Свидание тут же было прекращено. Меня увели в камеру.
А на следующий день я заболел. У меня поднялась температура. Утром староста разрешил не поднимать мои нары, и я лежал на них животом вниз, не выходя на прогулку. На спину лечь было невозможно — она вся воспалилась. Ныла отбитая селезенка. Вечером ко мне подполз Мотя и, глядя на меня своими большими печальными глазами, сочувственно спросил:
— Больно?
Вместо ответа я сказал:
— Знаешь, Мотя, я сочинил стихотворение! Сам про себя. Хочешь, прочитаю?
— Хочу.
— Ну, слушай тогда…
Я приподнялся на локтях и с выражением прочитал:
— Ну, как? Хорошо? — спросил я, закончив чтение.
— Хорошо, — задумчиво ответил Мотя и вздохнул: — Так хорошо, что даже плакать хочется… И он действительно заплакал.
На следующий день его не стало. Бедного Мотю вывели из тюрьмы, посадили в «черный ворон» вместе с очередной партией смертников и отвезли на тюремное кладбище. Не спасла его от смерти мудрая мудрость. Жаль Мотю.
Мое свидание с мамой через замочную скважину наделало немало шуму среди гестаповцев. Кто-то из начальства получил за это нагоняй. Надзиратель, который выводил меня на свидание, был уволен с работы и послан на Восточный фронт. Вместо него появился другой — маленький, дохленький, со жмурящимися красными глазками, пораженными трахомой. Он ходил по коридору с опущенной вниз головой, прикладывая к глазам платочек, смоченный лекарством. Казалось бы, смотрел себе под ноги, но все вокруг видел и замечал. Его почему-то побаивались заключенные. Звали его Гапутес.