И, наконец, еще одна незаметная, но довольно примечательная личность — Борис. Я и он были единственными русскими в камере. Ему лет двадцать. Блондин. Глаза голубые и глубокие, как омуты в дятьковском озере, и под одним из них — огромный синяк. Литовского языка он не знает, поэтому ни с кем не разговаривает. Со мной тоже. Только насвистывает разнообразные русские мелодии.
Вот в основном и все тюремные типы, с которыми мне удалось познакомиться во время утренней прогулки.
Наступило время обеда. Едва только в коридоре послышался перезвон ключей, как все начали хватать со стола медные миски и бросались к дверям, выстраиваясь в очередь.
Открылась дверь, и на пороге снова появилась бочка на колесах, наполненная теперь уже не чаем, а какой-то пахучей и прозрачной на вид баландой. Пол-литровым черпаком ее разливали по мискам, и тут же происходила раздача хлеба, нарезанного пайками по двести граммов каждая. Баланда была настолько жидкая, что я, получив свою порцию, без труда разглядел дно миски со всеми царапинами, рельефными бугорками и впадинами. Однако мне попались и две небольшие картофелинки. Я выловил их и хотел было отправить в рот, как вдруг услышал резкий, предостерегающий окрик старосты Навицкаса:
— Постой, пацан, не ешь!
Я недоуменно посмотрел на него. Рука с поднесенной ко рту ложкой неподвижно застыла в воздухе. «В чем дело?»
— У тебя же картошка! — сказал староста уже более спокойным голосом и кивнул на мою ложку.
— Да. Ну и что?
— А то, что выкладывай ее на стол.
— Зачем?
— На тапочки.
— На какие тапочки?
— На обыкновенные, что надевают на ноги.
Я понятия не имел, что значит «выкладывать картошку на тапочки», но, стараясь восстановить справедливость, на всякий случай предупредил всех, что это моя собственная картошка, она найдена в моей тарелке и я ее еще никому не проиграл в карты, как некоторые проигрывают свои «пипки сахара».
За столом смеялись.
— Ну, что же, была твоя, теперь станет общая, — усмехнулся Навицкас и, когда смех улегся, объяснил мне, что картошка в их камере является не продуктом питания, а дефицитным материалом, из которого изготовляется клей, а клей идет на производство домашних тапочек, которые через надзирателей продаются на воле или обмениваются на табак или хлеб.
— А поскольку ты не куришь, то будешь получать дополнительную пайку хлеба, — заключил он и показал мне пару новеньких тапочек, уже изготовленных для обмена. Я никогда не видел ничего подобного. Тапочки выглядели сказочно красивыми. Украшены яркими узорами. Лучше фабричных! И самое удивительное то, что они изготовлены не из какого-нибудь дорогого материала, а из различного арестантского тряпья. Например, верх тапочек из тюремного суконного одеяла. Теперь я понял, почему все одеяла в камере малолетних преступников были короткими и узкими, как в детском садике. Их рвали на тапочки. Той же участи подвергались матрацы и нательное белье арестантов, из которого выходили неплохие стельки и подкладка. Тюремное начальство тщетно боролось с этой варварской порчей казенного имущества: конкретных виновников не находилось; и надзиратели продолжали тайно сбывать на волю дешевые арестантские изделия, не оставаясь, конечно, и сами внакладе.
После обеда я более внимательно присмотрелся к молчаливому Борису и убедился, что он как раз и есть самый лучший специалист по производству домашних тапочек. Руки его постоянно находились в движении: что-то кроили, резали, зашивали, колупали. Надо видеть, с какой проворной легкостью они выкраивали заготовки, разрисовывали их замысловатыми узорами, сшивали, прикладывали подошву из старой обуви, а то и просто из бумаги, обернутой тряпкой! Картошкой приклеивались белые стельки и… тапочки готовы! Чудеса — и только! Настоящий чудодей-фокусник этот Борис! Моя мама могла бы позавидовать его портняжному искусству.
Весь остаток дня я любовался Борисом и почти ничего не узнал о нем. Он настолько замкнулся в свою работу, что, казалось, не замечал меня и не слышал моих вопросов. И у кого бы я ни спросил, никто не знал, за что он сидит. Сказал только, что его часто вызывают на допрос, оттуда приводят избитым, измученным, с синяками. После этого Борис несколько дней отлеживается, тапочки не делает, не выходит на прогулки, не свистит и ни с кем не разговаривает. Потом оживает, принимается за дело и опять начинает насвистывать русские мелодии. Кажется, что и свист его и увлеченная работа нужны ему для того, чтобы легче было думать о чем-то большом и для него очень важном. О чем же? И откуда он такой взялся? Как бы хотелось знать! Но Борис молчал и не отвечал ни на какие вопросы.
Под вечер нас вывели на прогулку во двор. Под наблюдением надзирателя мы шагали друг за другом по замкнутому кругу, как в камере. Выходить из круга не разрешалось. Рядом высокая крепостная стена. Возле нее канализационный колодец, закрытый толстой железной решеткой. «Если бы не эта решетка, — думал я, — прыгнул бы в этот колодец и вылез бы где-нибудь в городе на волю. Вот здорово было бы!»