Учились мы лежа – это был особый интернат, для детей больных сколиозом, – а на переменах резались в пинг-понг. Однажды Володя случайно треснул ракеткой Наташу Кузнецову, после чего извинялся два часа. Однажды он подписал все учебники своим именем. Приходим в класс: какой учебник ни возьмем, все – Шарова. Оказывается, накануне ему не достался учебник по алгебре, и он решил положить конец этому безобразию.
На субботу-воскресенье я часто ездила к Шаровым. Анна Михайловна была заботлива, а с Шерой-сказочником, отцом Володи, мы засиживались на кухне по ночам.
В этом доме я впервые прочла «Котлован» Платонова, третий экземпляр на просвечивающей бумаге. Буквы расплывались. Володя нашел решение – подкладывать под каждую страницу чистый лист. Мы сидели на диване в большой комнате, Володя опережал меня на десяток страниц и постоянно мне мешал, зачитывая вслух «потрясающие предложения»: «Зубов у инвалида не было никаких, он их сработал начисто на пищу». Еда – это работа, понимаешь? Я понимала. И боялась Жачева, который выезжал из слов-ям на тележке, безногий, «с тоской скопившейся страсти». Что такое страсть? Где она скапливается? Причем тут тоска? От волнения у меня поднялась температура. Кроме нее, никаких признаков болезни не было, и мудрая Анна Михайловна – ах, какой она была нежной при голосе чуть скрипучем – посоветовала временно отложить чтение. Нет, только не это. Все же она уложила меня в постель, и теперь Володя сидел в кресле рядом и читал вслух с того места, где я остановилась. «Чуть потише», – попросила Анна Михайловна и указала на потолок. «Чтобы Бог не услышал?» – спросила я, и Анна Михайловна рассмеялась. У нее было много седых прядей, а у моей мамы – ни одного седого волоса.
«КГБ» – написал Володя на бумажке и тотчас ее скомкал.
Позже я узнала, что в квартире установлена прослушка, что в доме живут опальные писатели. Здесь устраивались вечера Галича, Войнович носил из своей квартиры стулья, приходили званые и, возможно, незваные гости – кто-то ведь должен стучать, – Галич, вальяжный, сбрасывал пепел с ароматной закордонной сигареты на блюдечко…
Поздней ночью мы дочитали с Володей «Котлован». Я плакала, когда умерла девочка Настя. То, что Жачев из‐за этого разочаровался в коммунизме, не примиряло меня с горем, сколько бы ни убеждал меня Володя в том, что это – литература идей, а не судеб.
Между прочим, эту фразу я начал три дня назад, но так как местная история не блещет бурными эпохальными событиями, то я надеюсь, что мое повествование не шибко пострадает.
Эпохальные события остались за спиной. Володю исключили из Плехановского института, кажется, за какой-то бунт против отправки студентов на сбор картошки; потом он смог поступить в Воронежский университет, пока же подвизался в экспедиции в Средней Азии.
До экспедиции Володя часто бывал у меня в Химках. Я не могла отлучаться из дому – ко мне приехал из Баку смертельно больной дедушка. С чемоданом консервов и бутылкой самодельного вина – на свадьбу. Он лежал в постели, а Володя наворачивал вокруг него круги, расспрашивал про царя Давида: дед-иудей родом из местечка Радомышль знал Библию наизусть. Дед отвечал Шарову невпопад, он думал свое: как бы еще при его жизни выдать внучку замуж.
«Университет это хорошо, но ты же останешься старой девочкой, – говорил дед и подмигивал Володе. – Присаживайтесь, молодой человек». Володя сказал деду, что никогда не сидит.
«Приятный молодой человек, – вздыхал дед. – Но мишуге. Ходит и ходит, почему он никогда не сидит? Но лучше такой, чем никакой, Ленки. Иначе останешься старой девочкой».
Одну из своих повестей Володя так и назвал – «Старая девочка».
Смерть близилась, а жених все не являлся. Что стало с консервами, не помню, а вино мы выпили в ноябре 1974 года, через полгода после смерти дедушки. В Химкинском ЗАГСе, на подступах в церемониальный зал, на высоком плинтусе стояли маленькие горшочки с кактусами, и Володя, выступавший в роли свидетеля, Володя, который «никогда не садился», сел на кактус. И это единственное, что осталось в памяти от величественной церемонии бракосочетания.