Я объяснила Володе, что «шикма» – это сикомор, а «тель» – холм. То есть холм сикоморов, фикусов, по-нашему. Народ, поселившийся здесь предположительно в XIV веке до н.э., назвал это место Шикмоной. В древности сюда изредка заплывали египтяне, а в середине I тысячелетия до н.э. сюда забрели персы и построили крепость. Самый верхний, византийский, слой, скорее всего, VI века.
– Судя по орнаменту, – Володя шел вдоль мозаичных крученых стеблей, – это была парадная комната… Представь, утром они просыпаются и видят дикое море, наверняка здесь были ураганы, волны выбрасывали на берег огромных морских черепах…
– Да, так и есть. Ураган был совсем недавно, и я, гуляя по берегу в поисках редких ракушек, наткнулась на панцирь огромной черепахи.
– Помнишь, как мы читали с тобой «Котлован»? Тогда-то мы и угодили с тобой в провал, только меня интересовала морфология провалов, а тебя те, кого выбросил на берег ураган истории, мертвых, как эта твоя черепаха… Прости за дурацкую метафору. Помнишь, как ты плакала из‐за девочки, как там ее звали…
– Настя.
– Условно говоря, ты посвятила себя той девочке, а я – чему-то совсем иному. Осмысленной бессмыслице. Мы родились на руинах, и сколько бы мы ни пытались, нам не отремонтировать провалы. Но мы знаем, где они, и можем упредить об этом человечество. Прости за пафос.
С этими словами Володя двинулся вперед, к морю, а я осталась в византийских руинах. Он долго бродил и вернулся с горстью ракушек – на память.
У нашей стоянки видно много останков домов XVIII–XIX веков. Часто они почти целые, и в какую сторону ни повернись, гигантские останки дворов и стен, аккуратно подточенных ветром. Вокруг этих домов на километры протянулись <нрзб.> сохранившегося поля; видны четкие борозды и арыки между ними, иногда машина пересекает и большие <нрзб.>, по два-три метра. Машину тогда трясет нещадно.
Ленка, ты меня извини, но мне надо закругляться: уходит машина. Времени здесь не хватает жутко!
Темнело. Оля ждала Володю в Тель-Авиве.
– Нам никогда не хватает времени, – вздохнул Володя. – Вот только что-то нахлынет, и уже пора закругляться. Кстати, мне очень понравилась твоя квартира, по ней можно ходить кругами. Из твоей комнаты на балкон, с балкона в другую комнату, оттуда в коридор, из коридора опять в твою комнату… И в каждом окне море. Может, если ты не будешь возражать, я приеду еще раз и попробую у тебя дописать одну вещь. Хотя я буду ходить туда-сюда… Это будет тебе мешать.
– Нет. Это только моему деду мешало. Он мечтал выдать меня замуж, готов был и за тебя, но испугался твоего заявления о том, что никогда не сидишь.
– То-то он так на меня смотрел… Мне бы и в голову такое не пришло. Зато я удостоился быть свидетелем на твоей свадьбе… И сел на кактус!
– А какую вещь ты хочешь у меня дописать?
– Начну рассказывать – до Тель-Авива не доеду. В двух словах: это советская история, разыгранная как древнегреческая трагедия. Агамемнон. Печальная судьба и роковой конец.
– А кто у тебя Агамемнон?
– Ленка, не искушай, мне надо закругляться, лови такси.
Мы не успели попрощаться. Машина тотчас прибыла и увезла Володю. И правда, времени здесь не хватает жутко.
«РУКОПИСИ НЕ ГОРЯТ. ГОРИТ БУМАГА. А БУКВЫ УЛЕТАЮТ ОБРАТНО К БОГУ»
Эти слова сказал еще незнакомый Володя Шаров на презентации моей книги «Ключ. Последняя Москва» на книжной ярмарке Non/fiction. Говорил он о сгинувших дневниках, письмах, о рукописях книг и стихов. По следам всего, что я написала в той книге. В ней я рассказывала, как нашла дневники двух женщин, которые сумели не только описать самые драматические события двадцатого века, но и чудом сохранить тетради, наполненные именами сосланных, расстрелянных и исчезнувших из мира современников. Для Володи – я потом узнала в подробностях – это была одна из ведущих тем жизни.
Но все началось на несколько дней раньше. На ярмарке обсуждали 11‐й номер «Знамени», посвященный советскому опыту и советским травмам. Ярко выступал ушедший из жизни еще раньше Володи – Борис Дубин. Он сказал (тогда, в 2013 году, это было очень важно), что советское – это не то, что осталось позади, о чем мы можем ностальгически вспоминать и писать мемуарную прозу, советское – осталось в глубине нас самих, оно продолжает жить и мучить нас, хотя в этом ужасно тяжело признаваться. Я тоже говорила об этом. И Володя, который вдруг вышел, стал скорее думать вслух, обращаясь куда-то к себе внутреннему, рассуждал об уничтоженном прошлом, о вечной советской матрице в нас самих…