В свидетельстве также указано: «Профессия – неизвестна, религиозная принадлежность – неизвестна, адрес проживания – неизвестен, семейное положение – неизвестно…» Ничего неизвестно, но человека нет. Впрочем, бумага сохранилась, спасибо и на том.
Спустя месяц или два Оня Фазольт получила уведомление о смерти Сергея и сообщила Елене Сикорской в Прагу, где жила и Евгения Гофельд, многолетняя спутница и помощница Елены Ивановны Набоковой, гувернантка ее дочерей. Именно Евгения Гофельд первой написала письмо Владимиру, в котором рассказала о судьбе Сергея, а Владимир в свою очередь уведомил брата Кирилла. (Не стоит переоценивать магию почты и родственные узы: в военном и послевоенном хаосе долгие месяцы и даже годы рассыпанные по миру Набоковы ничего не знали друг о друге.)
Что осталось от Сергея, если даже фотографий нет?
Фактически – пара фрагментов из книг Владимира, его брата, и несколько упоминаний в письмах. Начнем с последних. Вскоре после получения новости о смерти Сергея его старший брат написал историку и писателю Эдмунду Уилсону: «…Это известие меня сразило, так как, на мой взгляд, Сергей был последним, кого в моем понимании могли арестовать (за “англосаксонские симпатии”): безобидный, праздный, трогательный человек, проводивший незаметную жизнь между Латинским кварталом и замком в Австрии, где он жил со своим другом»[39].
Еще эпистолярий: «…Но самое мучительное – это то, что мы никогда не узнаем, какой был конец. Лучше об этом не думать. Есть вещи, которые как кошмар преследуют, и бесцельно думать о них. Как все это ужасно», – писала Елена Сикорская в 1947 году брату Владимиру.
Далее – отрывок из романа «Пнин» середины 1950-х, который можно рассматривать как сильно запоздавший некролог Сергею. Герой Тимофей говорит о своей юношеской любви к Мире Белочкиной, погибшей в Бухенвальде: «Только в отрешенности, рождаемой неизлечимой болезнью, только в трезвости приближения смерти можно примириться с этим хотя бы на миг. Чтобы вести себя как разумное существо, Пнин приучил себя за последние десять лет никогда не вспоминать Миру Белочкину – не оттого, что само по себе воспоминание о юношеском романе, вполне банальном и кратком, угрожало его спокойствию духа (увы, воспоминания об их с Лизой браке были достаточно настойчивы, чтобы вытеснить любые прежние любови), а оттого, что если быть до конца честным с самим собой, то никакая сознательность и совесть, а стало быть, и никакое сознанье вообще не могли существовать в мире, где возможно что-либо вроде Мириной смерти. Приходилось забыть – потому что невозможно было жить с мыслью о том, что эту изящную, хрупкую, нежную молодую женщину, с этими ее глазами, с этой улыбкой, с этими садами и снегами за спиной, свезли в скотском вагоне в лагерь уничтожения и убили, впрыснув ей фенол в сердце, в это нежное сердце, биенье которого ты слышал под своими губами в сумерках прошлого. И поскольку не было с точностью зарегистрировано, какой смертью она умерла, Мира продолжала умирать в твоем сознанье великим множеством смертей и переживать великое множество воскрешений лишь для того, чтоб умирать снова и снова, уводимая на смерть специально обученной медсестрой, заражаемая прививкой грязи, бациллы столбняка, битого стекла, отравленная в фальшивом душе прусской, то бишь синильной, кислотой, сожженная заживо на облитой бензином куче буковых поленьев».
И наконец, еще один, совсем маленький фрагмент из «Память, говори» – мемуаров Владимира Набокова. Там он прямым текстом пишет о Сергее: «Это одна из тех жизней, что безнадежно взывает к чему-то, постоянно запаздывающему, – к сочувствию, к пониманию, не так уж и важно к чему, – важно, что одним лишь осознанием этой потребности ничего нельзя ни искупить, ни восполнить».
Разговор об Ольге будет не менее грустный, чем о Сергее, и куда более короткий, хотя старшая дочь Владимира Дмитриевича и Елены Ивановны прожила три четверти века, а Сергей не дожил и до своих 45.
Вопреки тому, что среди всех своих братьев-сестер она ушла из жизни четвертой, сведений о ней сохранилось куда меньше, чем о всех прочих. Беда была в том, что Ольга Владимировна, как видится автору этой книги, страдала от некоего заболевания, определить которое невозможно, но которое мы можем осторожно назвать душевным. Диагноза мы не знаем, нюансов ее поведения – особенно после войны – тоже, но знаем, как к ней все относились, – плохо. О ней избегал писать и говорить ее брат Владимир, что в мемуарах, что в интервью. Из-за этого Ольгу не обсуждали в переписке он и другие (по крайней мере, никаких определенных развернутых высказываний до нас не дошло). Конечно, о ней говорили вслух – но что именно, мы никогда не узнаем.