— Ничего, так я… Вань, а что же теперя будет… с нами, с тобой?
— Не знаю.
— А почему ты меня Фросей назвал?
— Да потому, что не молоденькие уж мы.
— Правда. Куда уж… — согласилась она, помолчав и подумав о чем-то. Вздохнула и, глядя в темноту, прибавила: — Как же я теперя Наташке твоей в глаза буду глядеть? Ведь мы с ней подруги?
Иван начал было что-то говорить, но Фрося перебила его:
— Молчи. Не надо об этом. — Она долго всматривалась в него и вдруг утопила пальцы в мягких его кудрях. — Приласкал бы, пожалел. Лежит, как чурбан…
Потом она сидела рядом с ним, тихим, присмиревшим, и решала для себя трудную задачу: как сделать так, чтобы домашние ничего не узнали. Конечно, проще и лучше всего было бы вот прямо сейчас подняться, пойти в село, забежать на минутку к матери, а оттуда — сразу же домой, никто бы ничего плохого и не подумал о ней. Но теперь, после того, что случилось, Фросе очень не хотелось оставлять его одного, и в конце концов она решила, что ничего страшного не произойдет, если останется еще на час — всего на один час, ни капельки дольше. Однако прошел и этот час, и еще один, и еще, а она не уходила.
Фрося теперь уже знала, что беды не миновать, и сознание этого наполняло ее безрассудной, отчаянной решимостью, для которой давно уж придумано людьми глубоко точное определение: семь бед — один ответ. Должно быть, она испытала сейчас очень похожее на то, что испытывает человек, заглянувший в питейный уголок. Он заглянул в него с железной внутренней установкой выпить одну-единственную стопку и немедленно уйти. Однако после выпитой стопки он уже был не он, а совершенно другой человек, и этому другому требовалась тоже стопка, после чего являлось третье лицо, куда более отважное, чем его предшественники. Чудесное превращение стремительно продолжается, и вот уже за тем же самым столом сидит не прежний робкий и рассудительный малый, а прямо-таки герой — он небрежно выбрасывает из кармана скомканные ассигнации и громко возглашает: «Была не была!..» Отрезвление и возвращение на исходный пункт, то есть к прежнему пугливому, расчетливому и благоразумному человеку, начнутся с того часа, когда подгулявший будет подходить к своему дому, где его ждет не дождется совсем неробкая жена…
Да, Фрося пьянела от ласки, от поцелуев, от переполнявшей ее любви и, пьянея, делалась храбрей. Счастливо пришедшая в ее голову мысль, что можно на зорьке забежать к Аннушке Песковой, предупредить ее обо всем, а дома сказать, что ночевала у подруги, окончательно успокоила ее, и Фрося решила остаться на всю ночь. Она и Полетаева посвятила в свой план и очень осердилась, когда тот не выказал особого восторга от ее затеи. Напротив, Иван даже осторожно намекнул, чтоб она все-таки вернулась домой сейчас, ночью, что было бы для нее лучше, но Фрося взбунтовалась:
— Вот вы всегда так… Добьетесь своего, а потом гоните…
Иван пробовал утешить ее, но безуспешно.
Где-то недалеко, должно быть в овраге, грозно и сердито рокотал водяной поток. Далекая звезда, засмотревшаяся было сквозь дырявую крышу риги, испугавшись чего-то, исчезла. Стало еще темней.
Фрося резко повернулась лицом к Ивану, глянула на него испуганно блеснувшими глазами.
— И долго вы еще будете прятаться?
— А кто ж его знает?
— А вдруг тебя…
— Что?
— Андрей Гурьяныч Савкин к вам вечор заходил. Я видала.
— Нюхает, пес…
Фрося промолчала.
Под самым коньком крыши дважды прокричал сыч и вспорхнул в непроглядной черни ночи. Вверху замелькали, забегали зеленоватые точки его круглых фосфорических глаз.
Фрося развернула стеганое одеяло и укрыла им Ивана. Сама сидела рядом, сидела до тех пор, пока он не притянул ее к себе.
Утром вопреки первоначальному своему намерению Фрося не пошла к Аннушке, а направилась прямо домой, даже не пытаясь придумывать предлогов своего отсутствия. Сейчас она лицом к лицу встретится с Харламовыми, которых, за исключением свекра и своих детей, — ведь они тоже Харламовы! — в ту минуту ненавидела лютой ненавистью. О, сколько бы она отдала за то, чтоб только не видеть откровенно осуждающих взглядов тихой Пиады и бабушки Настасьи, вопросительного, сочувствующего и испуганно-недоуменного взгляда Дарьюшки, хитрого подмигивания Петра Михайловича, которому, кажется, на все наплевать, удивленных, умных, жалеющих и все понимающих глаз Дарьюшкиного Ванюшки!
Спроси ее сейчас, за что же она их так ненавидела, она, вероятно, не вдруг бы поняла, о чем ее спрашивают, а поняв наконец, обвинила бы во всем только саму себя. И все-таки, войдя в избу, она посмотрела на них всех сразу твердым, долгим и нескрываемо враждебным взглядом. Да, она ненавидела этих, в сущности-то, очень добрых к ней и даже любящих ее людей. Ненавидела за одно то, что испытывала большой страх, грех и вину перед ними, за их несомненное право презирать ее, за те великие душевные муки, которые причиняли ей эти хорошие люди уже одним тем, что существовали, что встреча с ними была для нее жестокой нравственной пыткой, что, не будь их, не было бы и половины ее страданий.