Наконец, старый тан встал, стукнул кулаком по столу, требуя тишины, и сказал нечленораздельный спич за процветание рода Вингов и во славу саксов, затем попытался, обняв, сблизить головы сына и приемной дочери. Бренда охотно подчинилась его руке, но Эдварда он даже на йоту не смог склонить. В пьяной фамильярности тан хлопнул сына по плечу и удивленно стал дуть на ушибленные пальцы. Не миновать бы ссоры, но, не дав выкристаллизоваться в пропитом мозгу мысли о подколодном сыне, с двух сторон к владетелю замка подскочили капеллан и старый сквайр Энвольд. Они заговорили старика, отвлекли от дум о мщении твердокаменному отпрыску, и, позволив опорожнить отвальный кубок, проводили, или, точнее, оттащили Альреда наверх, в спальню.
Эдвард вспомнил о гибели жениха кузины и понял, что много воды… и вина утекло здесь за два года. Тихо спросил Бренду:
— И часто он так? Ну, черта тешит?
Она пожала наливными плечами:
— Воздерживается… иногда… но если уж начал… Неделю может накачиваться! А потом ходит, за сердце держится и клянется всеми святыми больше не пить… до следующего раза.
Вернувшись минут через пять, капеллан позволил себе лишь неодобрительно покрутить лысой, как у грифа, головой, садясь за стол, а Энвольд, тоже несколько перебравший, доложил Эдварду оглушительным шепотом, подмигнув:
— Опочил!
Кивнув старику-сквайру, Эдвард отвернулся от Бренды и, протянув руку матери, нежно потянул ее ближе к себе, на освободившееся место, склонил к ней голову и стал вполголоса расспрашивать о здоровье, о житье-бытье в его отсутствие, попытался увлечь ее описанием чудес и реликвий мест, где бывал. Но разговор не клеился, леди Винг односложно отвечала на вопросы сына, и сама отчего-то не очень интересуясь подробностями рассказа.
Наконец, рассеянно кивнув через плечо на несколько раздраженное заявление Бренды, что, если всем не до нее, то она пошла спать, Эдвард заглянул матери в глаза, взял за руку и спросил:
— Мам! В чем дело-то? Ты будто и не рада… Она опустила глаза на стол, замолчала надолго, словно среди пятен от пролитого вина и растопленного жира искала слова, чтобы ответить сыну. Молчание затянулось, почти физически начало давить их обоих, но ощутив, что пальцы сына нетерпеливо дрогнули в ее ладони, женщина прерывисто вздохнула, как перед прыжком в ледяную воду, и тихо сказала:
— Я, конечно же, рада… Но как тебе объяснить, сынок?.. Мне все чудится, что ты, ну, не совсем ты! Не могу прогнать наваждение, что в тебе что-то подменили! Понимаю, тебе смешно слушать, сама пытаюсь одолеть это в себе. Милый, я должно быть, отвыкла, да и изменился ты очень, так возмужал… Подожди, пройдет это! Я по-прежнему очень тебя люблю, но… Непривычный ты какой-то! Повязка эта, перчатки с рук не снимаешь… Обжег ты их, что ли?
— Нет, мам, не обжег… — Эдвард опустил голову. — Тут долго рассказывать надо… Если в двух словах, ранили меня, тяжело ранили, почти убили! И остался бы я навсегда калекой… — он шепотом начал свой невероятный рассказ.
Мать неподвижно застыла, широко раскрыв глаза, молча слушала его, не перебивала вопросами, не охала, не сомневалась.
Когда Эдвард через полчаса замолчал, выложив все, она попросила севшим, как от слез, голосом:
— Покажи мне руку, сынок…
Он стянул под столешницей перчатку, мать долго глядела на мертвенную белизну, затем подняла на него скорбные глаза. Он втиснул пальцы назад в тесную замшу.
Не дожидаясь, пока Эдвард закончит возню с непослушной шнуровкой, мягкими, родными с пеленок руками мать притянула голову сына к себе, сдвинула ленту с глаза, несколько долгих мгновений всматривалась в черный, как мрак ночи, чужой, неживой зрачок.
Руки ее, как надломленные ветви, медленно опустились вниз, она, совсем как Ноэми когда-то, прошептала:
— Бедный ты мой, бедный…
Эдвард взял ее пальцы в свои:
— Не расстраивайся, я внутри не изменился, мам! Все будет хорошо, вот увидишь! Через годик машину снимут, и я сам смогу ходить. А тебя хочу забрать с собой, там тебе сердце подлечат…
Мать горько усмехнулась бледными губами:
— Железное всунут, как тебе? Нет, сынок, никуда я не поеду, здесь жила, здесь и умру!
Она порывисто поцеловала его в лоб, в щеки:
— Ты не казни себя, мой добрый! Молодец, что о старухе подумал…
Он покрутил головой:
— Ну, какая же ты старуха?!
Мать встала, прижала левую руку к груди, там, где сердце:
— Возраст, сынок, меряют не годами, а горем… Сколько лет мне добавили сегодня твои беды? — лицо ее вдруг побелело, как мел. — Нет-нет! Ты не виноват…
Эдвард испугался:
— Тебе плохо?!
— А-а! Сейчас отпустит, я уж привыкла. Пойду, прилягу… И ты, сынок, ложись, устал небось… Или твоя… машина не устает?