В неопубликованном интервью Авилов признавался: «Я не люблю делать замечания. Просто так устроено… Мы же после каждого спектакля идем на обсуждение… И хочешь не хочешь, если я старший по спектаклю, я их должен сделать. Если тот не вышел вовремя, этот — неправильно включил свет. Если все вовремя, какие же замечания могут быть? Замечания — это не моя прихоть. Они сами порождаются, вне зависимости от моей воли, хочу я или нет. Вдруг я это увидел — я на разборе обязан сказать… Но, когда я обсуждаю, я говорю: „Ребята, я тут облажался, ради бога, извините. Тут я виноват. Теперь идем дальше…“ У нас сейчас на обсуждении я не лезу в чисто творческие эмоциональные дела — как вот он сыграл этот кусок? У нас замечания только технического характера. Ты обязан был выйти на этот такт в музыке и к такому-то — должен был исчезнуть. Здесь чистая техника. А когда идет творческое… У Бочи (актриса Ирина Бочоришвили. — Н. С.), например, не пошла слеза. Вот все время шла слеза, а сегодня не пошла. Тут я уже не сделаю замечания. Я просто говорю, очень бережно: „Боч, сегодня как-то там немножко, да?“ Она скажет: „Н-да…“ Это уже не замечания. Это разный уровень. Но если, например, она не вышла и не сделала ту проходку, которую обязана, то я спрашиваю уже по-другому… Тогда идет более строгий спрос».
Георгий Юнгвальд-Хилькевич вспоминает: «Виктор очень любил свой театр. Преклонялся перед своим руководителем. Он очень гордился тем, что работает в этом театре. Но ему этого было мало. Его распирало. Он хотел снимать кино. Он хотел ставить спектакли. Он писал сценарии. Причем это странные какие-то были вещи. Он мечтал снять древнеримскую историю, „Калигулу“. Он спрашивал совета, а я ему отвечал:
— Я не могу тебе ничего посоветовать. То, что ты рассказываешь, по-моему, нельзя сделать. Не только в кино, но и вообще нигде.
Но как раз этим и отличаются гениальные люди: когда всем окружающим кажется, что это чушь и глупость, „бред сивой кобылы“, потом получается… „Восемь с половиной“, понимаете? Поэтому я всегда очень боюсь судить странные вещи. Всегда видны бездарность, графоманство. А дикий и необъяснимый талант!.. Очень жаль, что из этого ничего не вышло…»
Действительно — жаль. И не только потому, что фильм Виктора Авилова оказался бы интересным в любом случае — даже в случае провала. Ведь он дал бы нам возможность понять, куда вела артиста его возмужавшая, окрепшая мысль. Именно на этом материале — на «Калигуле» — Виктор Авилов, как представляется, стал мыслить совершенно иначе: крупнее, жестче. Столкнувшись с эстетикой Альбера Камю, он испытал своего рода шок — философский, культурный да и просто человеческий. Его стало интересовать то, что не интересовало прежде так настоятельно и остро. Это видно и по его интервью — Авилов перестал играть с корреспондентами в малообразованного шофера, которого каким-то неведомым ветром занесло в театр да и оставило там, чтобы веселить публику и «корчить рожи». Он стал размышлять — пусть порой и недостаточно логично, пусть порой и путано, но зрело и абсолютно профессионально.
И думается, именно после «Калигулы» отношение Виктора Авилова к комедийным ролям так резко изменилось. Нет, он порой любил повеселить зрителей и коллег своим ярким юмором и мимическим дарованием, но главные его интересы лежали уже в совершенно другой плоскости — Авилов жаждал ролей драматических, даже трагедийных, ярких, захватывающих. А потому не всегда ценил тот материал, который предлагал ему Валерий Белякович. Например, не любил роль Хлестакова, хотя играл ее поистине виртуозно!
Галина Галкина вспоминает: «Роли любимые и нелюбимые… Конечно, были и те и другие… Вот к Хлестакову — вроде главная роль в „Ревизоре“ — относился равнодушно. Говорил, что этот тип ему не интересен. Хотя играл потрясающе. Он все играл потрясающе. А вот душой не зацепился». В этих словах очень близкого Виктору человека — ключик к нашим размышлениям: с годами Виктору Авилову становилось все важнее «зацепиться душой», да так, чтобы невозможно было уже «отцепиться», забыть. А что цепляло сильнее прочего? Пространство мысли, противоречивость, сложность человека, образ которого надо воплотить на сцене или на экране, нестандартность, даже парадоксальность мышления. Пусть его видят злодеем, неврастеником, чуть ли не умалишенным — только ему, артисту, дано в полной мере постигнуть объем личности, ее изгибы…
«Психологию и поступки гоголевских героев мне трудно привязать к сегодняшней своей психике, — говорил он еще в конце 1980-х годов, — я переламываю себя, то есть играю их „по представлению“, как говорится. Такой для меня Хлестаков — до сих пор неопределенный, самое больное место в репертуаре. В структуре нашего спектакля он абсолютно оправдан. Но не во мне индивидуально».