— После войны мы пасли ночами колхозных лошадей. Тогда расплодилась уйма волков. Они почти каждую неделю загрызали жеребенка или коня. Но ведь не пасти лошадей тоже было нельзя: чем накормишь их? А в селе ни одного взрослого мужчины. И мы жгли костер всю ночь. Трое пастушат. И было… вдруг конь как заржет, как затопает копытами… Страшно-страшно. Мы подхватываемся, кричим, размахиваем головешками, а от огня отойти боимся. — Он поднялся, подошел к столу, но задержался у окна. — А небо прояснилось, и звезды бродят прямо по снегу. Давайте возьмем лопату и сгребем их в кучу. И все влюбленные потеряют впотьмах друг друга.
— Вы поэт, Сергей.
— К сожалению, никогда им не был. Это… вы приехали… И все изменилось. Еще совсем недавно сидел один и тосковал.
— Побыть одному, подумать — тоже счастье. Это не одиночество, а уединение, оно необходимо человеку. — Она старалась уйти от опасного разговора. — А вообще вы довольны, что приняли ваш проект?
— Доволен? — переспросил Ирша. — Я счастлив! И этим обязан вам.
— Но Василий Васильевич говорит… что когда он строит, то живет не тем, что строит, а новым замыслом. И мне тоже кажется: счастье не в том, что есть, а в том, что будет. Может, я не совсем точно выразилась: могло бы быть… но не сбывается.
— Я не умею ждать, — признался он. — Хотя иногда мне тоже такое представится, такое вообразится… Будто я построил нечто… Как Пропилеи — знаменитые ворота к Парфенону. И все идут, все смотрят, удивляются. А мы с вами стоим в стороне… Незаметные, вдвоем. Люди идут и идут. Они очарованы творением. А в нем и ваша искорка. И не только вашей доброты, но и мысли. Да! Да! Ваша мысль… Я не раз замечал: у вас особое, свое видение, свой глаз, и мнение, и, главное, — порыв, горячность.
— Вы смеетесь надо мной! Тищенко говорит совсем другое.
— Извините, я очень уважаю Василия Васильевича… но он… немного утилитарист. Красоту нужно создавать… так, чтобы люди не догадывались, где и в чем она. Они еще не доросли до подлинного понимания ее… Допускаю, что никогда и не дорастут. Они должны любоваться чудом. Человек жаждет взлететь все дальше и выше — в космос. И у каждого из нас есть свой космос. Каждый стремится взлететь выше, чтобы самому видеть все и чтобы его видели все. Жить надо высоко или не жить совсем.
Она, склонившись, шевелила в камине дрова. Может, старалась спрятать лицо?
Ирша присел на корточки, положил в огонь несколько коротких полешек, поглядел на нее снизу вверх.
— Скажите, вы когда-нибудь думали обо мне? Ну, хоть немножко… Перед сном или под грустную мелодию?
Огненные отсветы заплясали на ее лице, может, поэтому оно так вспыхнуло. Ей стало трудно дышать. Она попыталась отвести взгляд и не смогла, его глаза не пускали, от них ничего нельзя было скрыть. Казалось, в этой комнате мысли передаются по воздуху. Нужно было бежать, бежать немедленно, броситься прямо в ночь. Он сидел внизу, у ее ног, и хотя сейчас она смотрела на огонь, не на него, все равно видела его четкий профиль, и текучую волну мягких волос, и длинные красивые руки на коленях и уже знала, что она от начала и до конца в плену этих рук, что, если они протянутся к ней, она не сможет отстраниться.
— Чай… уже закипел, — сказала она.
На белую бумагу поставила кружки. Эти кружки ей нравились. Хотела взять чайник, исходивший паром на печке, но Сергей задержал ее руку.
— Дайте я подверну рукава. Они мешают.
Она отпрянула от его прикосновения, как от ожога, а потом будто окаменела, и он закатывал рукава клетчатой рубашки, как на статуе.
Они сидели друг перед другом, пили чай, их разделяло только узкое пространство стола.
— Когда к нам приходили гости, то мама частенько пела: «Ой, дай мне чаю, дай китайского, пусть узнаю я житье райское», — сказал он.
— Никогда не слышала такой песни. О чем она?
— Не помню. О любви, наверное. Почти все песни о любви. Вы знаете, мне иногда кажется, что одна хорошая песня о любви — это больше, чем сто электростанций. Как вы думаете?
— Не знаю… А я… я уже привыкла к вашей рубашке. Она такая мягкая. Мне в ней хорошо. — И, спохватившись, встала. — Уже поздно. Мне пора.
Он поставил на стол кружку.
— Уйдете и оставите меня одного?
— А как же иначе? — Она открыто посмотрела ему в глаза.
Он, озадаченный ее прямотой и твердостью, опустил глаза.
— Я ничего не говорю. Просто… — Ирша вскинул голову. — Я ее сожгу.
— Что?
— Эту хибару. Вы уйдете — я ее подожгу. Чтобы ничего не осталось, даже надежды.
— Сергей Игнатьевич… — Она как бы предостерегала его и одновременно просила.
— Рукав снова спустился… — Он начал подворачивать рукав и вдруг, наклонившись, поцеловал ей руку выше запястья.
Ирина тихо вскрикнула, но руки не отняла.
— Простите, — сказал он, не поднимая головы. — Скажите, Ирина, Василий Васильевич знает, что вы поехали сюда?
— Конечно. Почему вы спросили? — удивилась она.
— Это авторский надзор?
— Не понимаю.
— Ну вот я на стройке осуществляю авторский надзор. Я — свой, он — свой…
Она смотрела на него, как на помешанного.
— Простите… Наверное, действительно схожу с ума, даже шутить разучился. Я провожу вас… Подождите, а как же одежда?