Ирша посмотрел на него подозрительно, прищуривая глаза.
— С чего вы взяли? Работаю честно… Шесть благодарностей от министра. Ставят в пример. — Ирша черканул по воздуху рукой, как ножом. — Однако никому нельзя верить…
— Жене тоже?
— Да вы что, провидец или досье на меня имеете? — уже и вправду со страхом спросил Ирша.
— Догадался. За все на свете надо платить.
— Ерунда, — пьяно усмехнулся Ирша. — Если бы все платили, то половина людей ходила бы без штанов. Просто одному везет, другому…
— Не хочу тебя обижать, но… ты меня в один ряд с собой не ставь. — Василий Васильевич был спокоен, словно нашел утраченное равновесие. Знал, что завтра или, возможно, даже сегодня, выйдя из номера, Ирша возненавидит его. Именно за то, что раскрылся, распахнулся. А не раскрыться он не мог. Ему хотелось хоть немного оправдаться, небось все эти годы помнил о нем. Конечно, знал, что не найдет у Тищенко сочувствия, но уж очень это было соблазнительно — сбросить груз совести, груз поступков, хоть и понимал, что сбросить такое нельзя. А может, захотел поплакаться в жилетку: высокое положение обязывает, его надо подкреплять делами. А о новых проектах Ирши что-то не слышно. Живет старым багажом. Топчется на месте. Почему? Выдохся, оскудел душой?
Как не походил этот человек на того Дуню, которого Тищенко знал когда-то! Василий Васильевич подумал, что и эта его юношеская способность внезапно краснеть играла двойную роль, была своего рода мимикрией, защитной окраской. Никакие высокие слова, думал Тищенко, не могут служить благу других, если сам человек не прокладывает путей к истине и счастью. Нельзя призывать к бескорыстию, а самому хапать. И так во всем. В политике, в науке, в любви.
— О чем вы думаете? — спросил Ирша.
— О чем мне думать? — пожал плечами Тищенко. — О том, что старею, болячек стало много. О том, как буду помирать.
— Видите, вы тоже сказали неправду! — торжествуя, изрек Ирша и засмеялся.
— Возможно, — согласился Василий Васильевич. — И вместе с тем не совсем так. Человек в моем возрасте думает об этом постоянно. Даже когда ему кажется, что он не думает. А особенно, когда он одинок. Если же конкретно, в эту минуту… Я когда-то хотел видеть в тебе не только талантливого архитектора, земляка, а и свое творение, ученика, который пошел бы дальше меня, чтобы гордиться под старость…
— Может, ищете свою вину?
— А что ты думаешь, возможно, и так. Хотя не знаю. Я действительно ничего не знаю. Я только хочу… Позвал тебя, чтобы еще раз спросить об Ирине.
Ирша поморщился.
— Я вам все рассказал. Мне сейчас трудно оценить свои чувства к Ирине Александровне. Мне тогда с ней было очень хорошо. — Он покраснел, сверкнул глазами. — В том смысле, что… любил, конечно, — тряхнул чубом, и волосы рассыпались, словно растеклись волнами. — Как женщину, жену своего начальника… в дорогих туфлях, дорогой юбке… дорогой ночной рубашке. Я же был пролетарий. Как остроумную, блистательную жену главного инженера. Я тогда в этом самому себе не признавался, но было действительно так. А мысль… прагматическая… не знаю… — Он склонил и вновь поднял голову. — Гнал эту мысль, а она… Она… была, и не было ее. Видите — запутался. Потому что искренне.
— Ирина вышла замуж? Где она сейчас живет?
— Там же, где и прежде. А замуж… — Он наморщил лоб. — Не знаю. Два года назад… да, была не замужем. Может, и вышла. Вы знаете, как у меня сложилось потом?
— Не знаю. И знать не хочу, — сухо сказал Василий Васильевич. — Пойду-ка я лучше на улицу, на воздух.
Ирша поднялся. Его лицо было бледным, глаза усталыми.
— И все-таки хочу сказать, что я фактически не жил. И все время страдал.
— Это тебе сейчас кажется. А страдание — это и есть жизнь, — буркнул Василий Васильевич, надевая пиджак. — Страдание страданию рознь. Хороши бы мы были, если бы наши худые дела доставляли нам еще и удовольствие.
Ирша не заметил, когда ушел Тищенко. Только что был, и уже нет. Это его не удивило, не обрадовало и не смутило. В бутылке оставалось еще немного вина, налил в стакан, выпил. Все, что было позади, показалось легким, словно выдуманным, хотя он и понимал: хмель пройдет и все станет на прежние места. Склонил голову, перед глазами поплыл тяжелый туман, сквозь него ни с того ни с сего донесся марш Мендельсона. Ирша испуганно заморгал: туман развеялся в одно мгновение. Теперь ему показалось особенно важным додумать все до конца, наконец-то додумать. Но все перепуталось, что было и чего не было. Прошлое приходило к нему часто вместе с каким-нибудь словом, взглядом, запахом — о, запах памяти, он очень цепкий! — но Ирша его тут же отбрасывал прочь. С годами память оживала все реже и реже. Потому что, уверял себя, и не было ничего. Мало ли как складывается в жизни. Ему нечего стыдиться (мог бы вот так гордо ходить в какой-нибудь Бородянке всю жизнь и носить пиджак по моде пятидесятых годов). Все окупается на этом вселенском торге.