– Пошлите в Арсенал. Пускай она сама даст показанье[104]. Чтоб при отце она вам все сказала, и, если очернит она меня, пускай не только званья и доверья лишит меня ваш суд – на жизнь мою его обрушьте[105].
– Послать за Дездемоной[106], – распорядился дож.
Отелло кивнул Кассио, и тот отрядил горстку солдат за женой мавра.
– А до ее прихода я, как перед Богом, – произнес Отелло, – открою вам свои пороки крови и расскажу, как я девицу эту полюбил и как она в меня влюбилась. Ее отец любил меня и часто приглашал к себе, всегда расспрашивал меня он с интересом про все, что в моей жизни приключилось: про те опасности, которым я подвергся, про битвы и осады крепостей. Я начал с лет, когда я был мальчишкой, и свой рассказ довел до наших дней. Я говорил им о пугающих несчастьях, через которые прошел на суше и на море, как много раз я был на волосок от смерти, как был безжалостным врагом запродан в рабство и как сумел вернуть себе свободу. Они узнали про пещеры и пустыни, про скалы, что взмывают к небесам, про людоедов, что друг другу уши отгрызают, и про народы с головой пониже плеч. Ко мне садилась ближе Дездемона, чтоб из рассказа ничего не пропустить. И если даже по делам домашним порой случалось отлучиться ей, она скорей спешила возвратиться, чтоб жадным ухом все услышать. Я это видел и сумел добиться, что стала умолять меня она ей все подробно рассказать про то, про что пока она слыхала лишь в отрывках. Я дал согласие, и мой рассказ правдивый про все, что в юности пришлось мне пережить, ее нередко доводил до слез. Когда историю свою я завершил, ее ответом было море вздохов. Потом она сказала убежденно, как это странно все и как достойно это сожаленья. Как лучше б ей про то совсем не слышать и в то же время как бы ей хотелось, чтоб Бог ее создал таким мужчиной. Еще она сказала: если я имею друга, что в нее влюблен, то стоит только научить его, как излагать историю мою, и тотчас же она его полюбит. Как день, тогда мне стало ясно: она свою любовь мне отдала за то, что довелось мне пережить, а я от всей души ее люблю за эту силу состраданья. И только это колдовство я применил[107].
– Наверно, и мою пленил бы дочь такой рассказ, – задумчиво сказал дож. – Достойнейший Брабанцио, раз дела не поправить, примиритесь…[108]
– Что, правда? Дело в байках, а не в огромном елдаке? – И я посмотрел на собственный гульфик, чьи размеры в нынешних обстоятельствах казались несколько завышены. – Вот и она. – Я увидел, как в залу вплыла Дездемона. – Пускай сама даст показанья[109].
Брабанцио подозвал ее мановеньем руки.
– Дочь расскажет, шла ли она навстречу страсти мавра, и если шла, пусть я погибну раньше, чем стану укорять его. Скажи нам, кому из всех собравшихся должна ты повиноваться первому?[110]
– Отец мой благородный! – отвечала Дездемона. – Раздвоилась обязанность моя. Вы дали жизнь, взрастили вы меня и воспитали, и я обязана вас почитать, как дочери послушной подобает. Но вот мой муж, – и я повиноваться обязана ему, как мать моя повиновалась вам отца превыше. И в этом полагаю я свой долг пред мужем[111].
Почти такую же речь я слышал и от Корделии – она сказала это своему отцу, чем привела в движенье полдюжины царств. От огня и страсти Дездемоны у меня комок к горлу подкатил.
– Стало быть, все правда. Ты вышла замуж за него?
– И по законам церкви и республики, и в сердце своем.
– Не может быть, чтоб по закону! – обратился Брабанцио к сенату. – Он не венецианец, а стало быть, по закону не может наследовать мое место в сенате. Он должен родиться в Венеции, иначе свадьба эта незаконна.
Сенаторы запереглядывались. Наконец дож откашлялся.
– Нам придется рассмотреть вашу жалобу, Брабанцио, – произнес он. – В городской хартии ничего не говорится о том, что сенатор должен быть венецианцем по рождению – только то, что он должен быть избран гражданами своего округа. Это же вы, самолично, выдвинули закон, по которому место в сенате может передаваться по наследству. И в нем тоже не сказано, что сенатор должен здесь рождаться.
– Но когда закон приняли, все сенаторы были по рождению венецианцами, законом это подразумевалось. Когда иду я к мяснику и покупаю утку, неужто надо еще пояснять ему, что мне нужна птица? Мы знаем, что коль скоро это утка, то, что она птица, – подразумевается.
– Дело говорит, – произнес сенатор, сидевший к дожу ближе всех.
– Ой, херня какая. – Это уже я вывалился на середину залы. – Полнейшая ятейшая херня. Если утки птицы, то Отелло по тому же правилу – венецианец. Ибо известен как таковой.
– Фортунато… – Дож встал, как будто намеревался вывести меня из класса за ухо.
– Погодьте, Ваша светлость. Вы все знаете, как я приехал в Венецию. Не как сломленный паяц-карапуз, коего вы ныне зрите пред собою, но – как дипломат, посланник повелительницы шести стран. Делегат империи.
– Королева его скончалась… – вставил Брабанцио.
– Заткнитесь нахуй, полированный собачий набалдашник, – рявкнул я, быть может, суровей, нежели требовалось. – Трибуна – у меня.
Дож злобно зыркнул на Брабанцио, и сенатор умолк.