чужих спин или даже вовсе не слушала. Один работал в политике – вел пропаганду между
рабочими; другой с увлечением читал Лаврова, – этот хоть слушая; а большинство – люди
Чехова – просто коптили небо, не смея да и не умея войти в себя или даже просто жить
непринужденно.
Казалось бы, нас могла исцелить великая литература, выросшая у нас в эти годы.
Она не была связана нашими духовными путами. Истинный художник прежде всего
внутренне независим, ему не предпишешь ни узкой области интересов, ни внешней точки
зрения: он свободно воспринимает всю полноту явлений и всю полноту собственных
переживаний. Свободны были и наши великие художники, и, естественно, чем подлиннее
был талант, тем ненавистнее были ему шоры интеллигентской общественно-утилитарной
морали, так что силу художественного гения у нас почти безошибочно можно было
измерять степенью его ненависти к интеллигенции: достаточно назвать гениальнейших –
Л. Толстого и Достоевского, Тютчева и Фета. И разве не стыдно знать, что наши лучшие
люди смотрели на нас с отвращением и отказывались благословить наше дело? Они звали
нас на иные пути – из нашей духовной тюрьмы на свободу широкого мира, в глубину
нашего духа, в постижение верных тайн. То, чем жила интеллигенция, для них словно не
существовало; в самый разгар гражданственности Толстой славил мудрую «глупость»
Каратаева и Кутузова, Достоевский изучал «подполье», Тютчев пел о первозданном хаосе,
Фет – о любви и вечности. Но за ними никто не пошел. Интеллигенция рукоплескала им,
потому что уж очень хорошо они пели, но оставалось непоколебимой. Больше того, в лице
своих духовных вождей – критиков и публицистов – она творила партийный суд над
свободной истиной творчества и выносила приговоры: Тютчеву – на невнимание, Фету –
на посмеяние, Достоевского объявляла реакционным, а Чехова индифферентным.
Художественной правде, как и жизненной, мешала проникнуть в души закоренелая
предвзятость сознания.
Личностей не было – была однородная масса, потому что каждая личность духовно
оскоплялась уже на школьной скамье. Откуда было взяться ярким индивидуальностям,
когда единственное, что создает личное своеобразие и силу – сочетание свободно
раскрывшейся чувственности с самосознанием, – отсутствовало? Формализм сознания –
лучшее нивелирующее средство в мире. За все время господства у нас общественности
яркие фигуры можно было встретить у нас только среди революционеров, и это потому,
что активное революций-нерство было у нас подвижничеством, т. е. требовало от
человека огромной домашней работы сознания над личностью
в виде внутреннего
отречения от дорогих связей, от надежд на личное счастье, от самой жизни;
неудивительно, что человек, одержавший внутри себя такую великую победу, был внешне
ярок и силен. А масса интеллигенции была безлична, со всеми свойствами стада: тупой
косностью своего радикализма и фанатической нетерпимостью.
IV
Могла ли эта кучка искалеченных душ остаться близкой народу? В нем мысль,
поскольку она вообще работает, несомненно работает существенно – об этом
свидетельствуют все, кто добросовестно изучал его, и больше всех – Глеб Успенский.
Сказать, что народ нас не понимает и ненавидит, значит не все сказать. Может быть, он не
понимает нас потому, что мы образованнее его? Может быть, ненавидит за то, что мы не
работаем физически и живем в роскоши? Нет, он, главное, не видит в нас людей: мы для
него человекоподобные чудовища, люди без Бога в душе, – и он прав, потому что как
электричество обнаруживается при соприкосновении двух противоположно
наэлектризованных тел, так Божья искра появляется только в точке смыкания личной воли
с сознанием, которые у нас совсем не смыкались. И оттого народ не чувствует в нас
людей, не понимает и ненавидит нас.
Мы даже не догадывались об этом. Мы были твердо уверены, что народ разнится от
нас только степенью образованности и что, если бы не препятствия, которые ставит
власть, мы бы давно уже перелили в него наше знание и стали бы единой плотью с ним.
Что народная душа качественно другая – это нам и на ум не приходило. Мы и вообще
забыли думать о строе души: по молчаливому соглашению, под «душою» понималось
просто рационалистическое сознание, которым одним мы и жили. И мы так основательно
забыли об этом, что и народную психику представляли себе в виде голого со-. знания,
только несведущего и мало развитого.
Это была неизбежная и страшная ошибка. Славянофилы пробовали вразумить нас,
но их голос прозвучал в пустыне. Сами бездушные, мы не могли понять, что душа народа
– вовсе не tabula rasa, на которой без труда можно чертить письмена высшей
образованности. Напрасно твердили славянофилы о своебытной насыщенности народного
духа, препятствующей проникновению в народ нашей образованности; напрасно говорили