Читаем Ведьмины тропы полностью

Отчего человек не ценит то, что имеет? Перину под боком, миску вкусной похлебки, доброе слово, объятия близких… Аксинья Ветер, знахарка из Еловой, скрючилась на жесткой лавке и глядела во тьму. Ни единого огонька, ни движения, ни единой живой души. Солекамский острог спал. Мир спал. Бог спал.

Спали узники, томившиеся в сырых клетушках, и стражи, что должны не смыкать глаз. Если прислушаться, можно было различить громкий храп, стоны, далекий лай собак и шорохи.

Кто скреб в углах и шуршал возле ее скудного ложа? Аксинья гнала эти мысли и воскрешала в голове своей благое. Ежели закрыть глаза, можно было представить, как скрипят половицы в горнице, как кудахчут куры, как ворчит Феодорушка и звонко смеется Нютка. Как скользит шелковая рубашка по коже, как тепла ладонь старшей дочери, как прохладна лапка младшей, как гладок клинок Степановой сабли…

Неведомый пискнул, и Аксинья вздрогнула. Не изжила страх перед хвостатыми тварями. А сколько ей сидеть здесь, делить темницу с пищащими? Сколько? Всю жизнь? Всю смерть? Смешно…

Смутные, бессвязные речи, обращенные к себе, оборвались. Дикая боль-изуверка… Скручивала утробу в узлы, жгла, крутила, смеялась, манила надеждой на окончание мук. Отпускала и приходила вновь.

Аксинья застонала и, почувствовав нечто неотвратимое – ураган, вырывающий с корнями деревья, – сползла с ложа. Кто-то пищал под ногами, шуршал, и гладкий холодный хвост оказался под ее босой ногой.

Она усилием воли поставила ногу посреди пищащего месива, и они забегали по холодным ступням ее туда-сюда, не укусили, словно пожалели узницу. А она пошла к поганому корытцу. И, сев на него, извергла из себя последнюю надежду.

* * *

– Избави Иисусе Христе, сын Божий, от мучения огнем и водою, – повторяла и знала, что ее ждет.

Она потеряла счет дням. Лишь появление стражников да редкие встречи с дотошным дьяком нарушали монотонное течение времени.

Загремел замок, тяжелый, хитроумно сработанный, словно дюжий мужик сидел в темнице, а не тощая ведьма.

– Вперед, да поскорее, – угрюмо пробурчал стражник.

Крепкий, высокий – почти упирался в потолок, – он вовсе не казался злым. Однажды увидел сверток с травами, выпавший из ее рукава, но сделал вид, будто ничего и не было.

Аксинья шла по знакомым переходам острога. Стражник лишь для вида касался ее спины, но ежели бы пихнул всерьез, упала бы, да может, и не встала…

В губной избе скрипел пером знакомый дьяк, его молодой помощник без всякого интереса скользнул взглядом. Аксинья покачнулась, и стражник подпихнул ей под ноги шаткую лавчонку. Во рту сгустилась слюна, в утробе горело пламя. Аксинья скрючилась, как могла, так же, как скрючивается дитя до своего рождения… И представила, что кровь будет литься и дальше, заполнит всю губную избу, и захлебнутся в ней все, весь город, весь мир… Утробу крутило, вертело, точно бесы так развлекались ее, пот выступал на лице.

Дьяк вновь задавал вопросы про дитя Лизаветы, про ворожбу и тайный шепот, будто не рассказала ему, что могла… И не могла. Кажется, Аксинья что-то ему отвечала, потому что скрипело перо, и допрос тек дальше.

Загрохотали чьи-то подбитые гвоздями сапоги. Грубые приветствия, запах пота, и в памяти ее всплыло: целовальник. От словца веет счастьем и мягкими губами, да то ложь.

Сквозь пелену боли услышала:

– Аксинька Ветер, сказывают, волховала ты и чародействовала. Третьяк и женка его Лукерья сказывают, есть у тебя черная книжица. Читать ее можешь… Что скажешь про сию книгу?

Жирное, довольное лицо – такому бы и полудохлому снадобье не дала.

Вертоград, старый травник, что достался от старой гречанки, пережил многое и всегда был с Аксиньей. Не сгорел в пожаре, уцелел во время мытарств и бедствий, а теперь мог погубить ее.

– Не было черной книги, оговор…

Солгала, да никакой вины на сердце.

– Сказывай, что за книга? Какие заговоры да чародейские вещи творила? А ежели нет…

– Ничего не скажу, – пролепетала непослушными губами и уплыла куда-то во тьму.

– Колдовство за ней, убийство младенца, дела темные, – дальше не разобрать. Жирное лицо продолжало глумливо: – Так и сказал: ежели заслужила, пусть хоть на костре горит. – И захохотал по-бабьи, захлебывался смехом так, что хотелось окунуть его в ледяную прорубь да успокоить.

Сгубил целовальник рыжего Фимку-ямщика.

И ее сгубит.

Худой дьяк что-то тихо говорил. Отчего-то померещилось, что возражал тому, жирному, заступался за бедную знахарку… Что только лихоманка не нашепчет на ухо.

* * *

Ударили по щеке, небольно, щадя. Аксинья открыла глаза и, узрев вновь губную избу, закрыла их вновь. Так безрадостна была эта каморка, где пахло пылью и страхом.

– Знахарка, эй, очнись. – Молодой дьяк глядел на нее, и на дне его ясных глаз она обнаружила жалость.

Вернулась боль, утробу тянуло, словно решила она выйти наружу – и забрать никчемную жизнь. Кажется, в жилах не осталось крови. Она вся оказалась там. В грязном, облеванном сотнями глоток, изгаженном сотнями гузищ корытце… Аксинья попыталась встать, но пошатнулась и упала вновь на лавчонку, и встала вновь, и услышала повелительный окрик худого дьяка:

Перейти на страницу:

Похожие книги