Дьяк повторял одно и то же, точно ему доставляло сие несказанное удовольствие. Третий раз Аксинья сидела здесь, отвечала на глупые вопросы и надеялась, скоро мука закончится.
Сколько лет назад страх впервые вполз в сердце? Когда старая Глафира рассказывала о злобе людской долгими вечерами, перебирая целебные коренья? Когда на площади жгли старого киргиза, хозяина лавчонки с травами и зельями? Когда слышала за спиной своей шепотки: «Ишь, ведьма! Худого от нее жди, сглазит иль порчу наведет»? Когда выгнали ее из деревушки да поселили в лесной хибаре?
Словно смрад за гнойной раной, тянулась за ней молва. Она принимала детей, исцеляла, утешала. А слышала одно: «Ведьма! Бес на плече сидит».
Ведьма…
Когда Аксинья впервые услышала злобные обвинения, что возвела на нее дочкина подруга, Лизавета Щербина, только головой качнула. Надо ж было выдумать такую нелепицу?
Дитя умерло в утробе матери еще до рождения. Чудом молодуха выжила, крепкая плоть поборола смерть, очистилась сама собою. Но разум Лизаветы оказался во тьме…
Дьяк писал, оставив Аксинью на блаженный миг в покое, а она зачем-то принялась вспоминать, как впервые оказалась здесь, рассказывая о своем «злодеянии чародейском».
Впервые вызвали ее в губную избу на Никона Сухого[43]. Выла, бесновалась метель, лошади ржали, отворачивали морды от снега, норовившего залепить глаза и ноздри. Пристав, плотный мужичонка лет сорока, с опаской залез в возок, сел подальше от Аксиньи. Видно, боялся сглаза.
Третьяк запрыгнул в сани, хоть и знал, что присутствия его Аксинья не желает. «Хозяин спросит с меня», – проворчал он и подсел к приставу. Всю дорогу они обсуждали недород, злых иноверцев и близкую войну с ляхами.
– Ишь, бесы лютуют[44]. – Худой дьяк встретил ее с лукавой усмешкой: мол, ждал тебя давно. – Оттого злятся, что ты с ним в одной упряжи!
Аксинья пожалела, что черные очи ее не могут навлечь болезнь. Сглаз, порча, сухота – много слов и страхов, а за ними лишь глупость человеческая.
Догорела свеча, дьячонок зажег новую, а вопросы не кончались. Откуда знакома с Лизаветой? Хотела ли ей зла? Отчего позвали к роженице? Кто еще принимал дитя? Отчего умерло?
Кашляющие вопросы, докучливые, однообразные. Тяжесть на сердце и стылая изба… Аксинья вновь и вновь говорила о том, что Лизавета дружила с дочкой, что она не хотела зла, пожалела молодуху, которая не могла разродиться. Говорила, что в Бога верует и молится, тут же крестилась, чтобы уразумели: не живет в ней бесовская сила.
Верила, что наветы воеводиной дочки рассыплются в прах. Верила, что имя Степана Строганова, огненными буквами написанное на груди ее, убережет от обвинений. Кто ж захочет связываться с…
– Гошка Заяц сказывал, что заклинаниями ты спасла жизнь его ребенку. – Дьяк перебил мутный поток мыслей. – А ежели с того света вытянуть можешь, то и загубить. И жену его, Ульянку, что померла да приходила к нему, ты угомонила… Рассказывай.
Дьяк глядел на знахарку, и неприкрытое ехидство сквозило в его взоре. Язык Аксиньи заплетался, а разговор все тек и тек. Ушел страх, еще на первом допросе улетел в печную трубу. На смену ему пришло равнодушие. Аксинья словно забыла, чем может грозить каждое из обвинений, срывавшихся с острого языка худого дьяка. Неохотно отвечала, мечтала о теплой постели и, кажется, тем еще боле раздражала.
Да, есть от чего прийти в ярость. День за днем проводить в плохо топленной избе, вопрошать, ловить за хвост татей, громко кашлять, тереть об кафтан озябшие пальцы… Представилось Аксинье, что может она покорить человека да волю ему свою навязать. Была б ведьмой – и разговор окончили бы еще до полудня. И дьяк бы давно забыл о ней…
Но он вгрызался в прошлое, перетряхивал через мелкое сито, находил плевела снадобий, исцелений и наветов тех, кто был чрезмерно благодарен еловской знахарке.
Аксинья ушла из губной избы, когда тьма уже гуляла по солекамским улицам. Третьяк насмешливо глядел на нее, но сказать дерзкое не решился. Видно, грезит уже о том дне, когда Аксинью на веревке уведут из хором.
4. Острастка
Степан накричал на слугу, в который раз забыв его имя. Запнулся о порог и три раза помянул черта. Потерял письмецо, которое надобно было отправить в Соль Вычегодскую. Отчего-то вспомнил свою мать – ни лица, ни голоса, ни слов, только мягкость и добрая улыбка.
Что бы она сказала о таком сынке?
Но тот, кто единожды выбрал темное, к свету не поворотится. И старый жених засовывал культю в красный кафтан, натягивал высокие сапоги и раздражал самого себя необыкновенно.
Лешка Лоший вызвался сопровождать его к будущему тестю, явился спозаранку в шубе, подбитой соболями.
– Ишь, вырядился, – проворчал Степан, но тот и ухом не повел.
Осип Козырь приболел. Он жаловался на «стариковские кости», но гостей принял честь по чести, велел накрыть постный стол и налить кваса в высокие ендовы.
Разговор тек вяло, неохотно. Каждый из собеседников занят был своими думами. За окном вечерело, свечи не могли разогнать зимнюю тьму. Козырь скоро захрапел, откинувшись на спинку стула, заведенного по иноземному образцу.