Он передал ей повод от коровы, сам пошёл в голову очереди. Здесь, у брезентового рукава, сутолока, шум. Человек, отпускающий барду, восседал вверху на площадке, крутил ручку крана. Коричневая и густая струя хлестала из брезентового рукава в бочки, бидоны, цистерны. Колёса телег в огромной луже под рукавом вязли под самые ступицы, из-под лошадиных копыт летели брызги, рычали надсадным рёвом полуторки и ЗИСы.
Когда отъехала наполненная бочка, а следующая ещё только пристраивалась под налив, к брезентовому рукаву потянулся мятый котелок. Его протягивал седой старик в длинной солдатской шинели, в обрезных сапогах-опорках.
«Деда Гоша!» – узнал Котька и пошёл за ним. Старик бережно, двумя руками, нёс перед собой котелок. Полы старой, в жжёных подпалинах шинели намокли в луже, тяжело колыхались, хлопая по коротким голяшкам.
Старик спустился к берегу, сел на уступчик и строго, поверх котелка глядя на реку, стал пить. Сердце у Котьки сжало. Не потому что деда Гоша пил барду, нет, её многие пили, он сам пробовал: немножко горчит, а так ничего, хлебная сыть в ней – вот что главное. Сердце сжало по другой причине: не добрался деда Гоша до родного погоста.
Котька подошёл к нему, молча сел рядом. Дед покосился на него из-под седой навеси бровей, узнал, но никак не выказал радости.
– А-а, внучек, – равнодушно проговорил он и выплеснул остаток барды. Земля быстро впитала жидкость, и сверху остался оплесок гущи.
– Здоров? А я прихворнул было, а опосля всё ничего стало, только чирья на пояснице. Просквозило, видать. Тут я лечусь. Барда, она от чирьев пользительная. Смерть им от неё.
– Где твоя серьга, дедушка?
– А нет её, серьги-то. На хлебушко поменял. – Дед закашлялся, достал комок грязного платка, утёр глаза. – Обманула малайка-то, живой я. Да-а. Я тут, внучек, к эшелону пристроился. Как сформируют его и – ту-ту! Песню мою помнишь?
– Помню, дедушка.
– То-то. Дома-то как?
Котька хотел было рассказать о гибели Кости-большого, о болезни матери, но не стал. Дед весь в себе, не тронет его чужая смерть – своя на подходе.
– Как у всех, – ответил на вопрос деда Гоши. – Пойду я. Очередь бы не прозевать.
– Иди, внучек, иди. – Дед запахнулся полами шинели, поджал под грудью руки.
Котька кивнул ему и пошёл вверх. Зинка уже наполнила бочку, отъехала в сторонку, поджидала его.
– Куда пропал? Хорошо, дяденьки помогли, – встретила она упрёками.
Дома Котьку ожидал отец, и они поехали в город, в больницу. В палате Устинья Егоровна встретила их напряжёнными глазами, будто сказала: «Всё, умираю». Котька с ужасом глядел в её глаза, понимал – они силятся что-то сказать. И он понял их просьбу. Умом ли, сердцем, а понял. Склонился над матерью, подставил лоб. И свершилось невозможное: лишённая всяческого движения, Устинья Егоровна приподняла голову, коснулась холодными губами его лба, как благословила, уронила голову на подушку и закрыла глаза.
Ночь провели они на скамейке у больницы. Утром, войдя в палату, отец медленно опустился на соседнюю койку, зарыдал в ладони. Котька вцепился в спинку железной кровати, стараясь прогнать от глаз тёмные круги, но они всё наплывали и наплывали, в ушах стало глухо, в них вязли какие-то выкрики, потом пол ушёл из-под ног, и наступила темнота…
Когда он очнулся, матери в палате не было.
Вальховскую поместили в психиатрическую лечебницу, и Вика стала часто приходить к Костроминым. Совсем редко в доме появлялась Неля: они с Катей закончили курсы медсестёр и работали в военном госпитале.
Отец приезжал раз в неделю, когда сдавал рыбу. Вставал чуть свет и уезжал на озеро. Там стоял балаган, рядом склад под бочки с рыбой. Перед отъездом, вечером, сказал Котьке, чтоб тот был посерьёзнее, как-никак единственный остаётся мужик в доме. Против того, что Вика, в общем-то, перекочевала жить в их дом, Осип Иванович не возражал – куда девчонке податься – однако внимательно вгляделся в Котькины глаза, пригрозил: «Только обидь сироту!»
Теперь Котька сидел за столом полным хозяином, ел поджаренную Викой картошку, а она примостилась напротив, подпёрла щеку кулачком и смотрела на него совсем как раньше Устинья Егоровна.
Он доел картошку, хотел сказать, что очень было вкусно, похвалить, как всегда, но какой же хозяин, единственный мужик в доме, как сказал отец, хвалит за еду, которая его, им добытая? Нет таких. Глава дома или молчит, или куражится. Попробовать?
– Чаю! – Он пристукнул кружкой по столешнице.
Вика, будто поняла его игру, схватила кружку, метнулась к плите. Мелькнул белый заварник, из носика ударила душистая земляничная струя. Всё быстро, мигом. «Чай готов, извольте кушать!» Ну хоть бы возмутилась тону, заворчала, принялась бы воспитывать, а он бы с удовольствием прикрикнул на неё, как на жену, да ещё бы кулаком по столу постучал. Так нет же! Бросилась наливать, аж косички затрепыхались.
– Чо такой кипяток?
– Дай разбавлю! – снова припорхнула к нему Вика. – В кастрюльке отварная вода есть.
Он понял, что проиграл, захохотал, расплескав чай на рубаху. Вика засмеялась, взбила ему чёлку дыбом.
– А посуду будешь мыть ты! У меня уроки.