Когда мальчику было четырнадцать лет, он тяжело заболел после того, как в конце зимы вместе с другими мальчишками бегал по подтаявшему льду и провалился в речку; у него сделался страшный жар, он задыхался и бредил, день ото дня его состояние становилось все более угрожающим, и счет его жизни шел уже на часы. От горя Вибия почти потеряла рассудок и готова была на все, лишь бы не дать сыну умереть. Тогда один из местных врачей, малоазийский грек, по имени Александр, убедил ее обратиться с молитвой к Богу презираемой секты христиан. Само имя христиан прежде внушало Вибии ужас, о них ходили страшные слухи: говорили, что они убивают младенцев и пьют их кровь. Но теперь в отчаянии, готовая спуститься хоть к самому Орку и умолять его, Вибия послушалась совета, и, в душе не смея верить, что это поможет, тем не менее стала призывать имя прежде ненавистного Христа. Неожиданным образом мальчику полегчало, и после этого он пошел на поправку. С тех пор Вибия изменила свое отношение к христианам и мало-помалу стала все сильнее интересоваться их учением. Родственники, да и сам спасенный сын смотрели на это полуосуждающе, полуснисходительно: ни в чем противозаконном заподозрить ее было нельзя, она не выбрасывала из дому ларов и не изменяла своему строго целомудренному образу жизни, но совершенно охладела к отеческим обрядам, и слово «бог» стала употреблять только в единственном числе, что, впрочем, делали многие, не только христиане. Но при этом она не отрешилась от мысли дать сыну хорошее образование и не препятствовала исполнению его мечты учиться в Риме.
Близились ноябрьские календы. Стало прохладнее, иногда целыми днями лил проливной дождь, розы в садике поникли, а в зелени его тут и там мелькали желтые листья, пожухшие стебли. В комнатах затеплились жаровни; широкие двери, выходящие в перистиль, закрыли наглухо, окна тоже большую часть дня были закрыты ставнями, и теперь спальня Веттия освещалась лишь скудным светом масляных ламп.
Веттий уже посещал Атенеум, но пока еще неотлучно держался при Гельвидиане, так и не выбрав, что больше по душе ему самому.
Обещанный Геллием прощальный пир все откладывался: хозяин прихворнул, но тем не менее был полон решимости до закрытия моря отплыть в Афины.
Наконец настал долгожданный день обещанного философского пира. Для Веттия – особенно долгожданный, потому что рассказы Гельвидиана подогревали его любопытство.
Дом Геллия располагался неподалеку от форума Августа и прекрасно отражал вкусы своего хозяина. Пол в вестибуле выложен был мозаикой, изображавшей дельфинов, резвящихся среди пенистых волн. Во внутренних помещениях стены были украшены изящными фресками на мифологические темы, тут и там взгляд притягивали драгоценные серебряные сосуды, бронза чекана знаменитого Гратия и множество разных статуй и статуэток, иные были весьма древними и улыбались бесстрастной архаической улыбкой (Веттий увидел такое впервые), показывая их, хозяин называл звучные имена: Мирон, Скопас, Пракситель. Но особенно прекрасна была не столь древняя статуя Венеры из паросского мрамора, полупрозрачного и как будто излучавшего свет.
В просторном зимнем триклинии, согреваемом несколькими жаровнями с горящими углями и освещаемом множеством ламп, развешанных на бронзовых деревьях и расставленных повсюду, где только можно было их вместить, ложа располагались не обычной девяткой, а по кругу, чтобы каждый мог быть равноправным участником беседы. Среди собравшихся Веттий узнал многих, кого видел в вестибуле Палатинского дворца, и кое-кого из своих преподавателей и даже соучеников. Гостей было около двадцати человек, среди них – ни одной женщины. Оставив обувь у входа в триклиний и одевшись в предложенные хозяином расшитые туники, они заняли места, указанные заботливым триклиниархом. На почетном месте возлежал седовласый Корнелий Фронтон, учитель самого августа, удостоенный статуи в сенате и в жизни выделявшийся величавой манерой поведения, за которой как-то забывался его болезненный вид, желтоватый цвет лица и крайняя худоба (помимо подагры он страдал еще и болезнью желудка). Прислуживали красивые мальчики-греки, прекрасно вышколенные и ловкие, кушанья подавались на калаикском позолоченном серебре, вино – в хрустальных кубках.
– Друзья, это мой прощальный пир, – начал хозяин дома. – Но я все же надеюсь, что не последний. Через год или через два я вернусь, и мы вновь соберемся здесь, если боги позволят, в том же составе. Поэтому мне не хотелось бы, чтобы он был омрачен печалью прощания. Пусть будет радостным, и, по слову Стация,
– В конце октября такое пожелание особенно греет душу, – пошутил Фронтон, зябко кутаясь в шерстяное покрывало, и тут же спросил: – Так все-таки чем же ты намерен заняться в Афинах? Зачем едешь так надолго? Что сейчас Афины, если уж откровенно? Тень былой славы.