— Так тебе и надо. Я жду тебя завтра на Белорусском у пригородных касс в девять утра.
— С чего это вдруг?
— Во-первых, я тебя почти месяц не видела и ты должен заслужить мое прощение за это свинство. Во-вторых, мы поедем на поминки к моим родственникам. Три года как умер мой дядя, последние поминки. Там прекрасные люди и прекрасные места.
Макаров сидел на диване рядом с Анной, задвинутый столом, ни встать, ни выйти, среди незнакомых людей. Он уже порядочно выпил, съел и теперь слушал разговоры. Все они сводились к одному: как тяжело и трудно жил покойный, хотя был прекрасным человеком, имел золотые руки, как трудно и тяжело жили они все. Сидевшие за столом были намного старше Макарова, помнили войну и послевоенный голод, пережили тысячи гонений и унижений, которым подвергала их власть, и уже давно вполне овладели искусством выживания — искусством, которое, как известно, принадлежит народу.
— Ох, ребята, — вздохнула сидевшая напротив Макарова грузная, расплывшаяся тетка, в чертах лица которой еще и сейчас угадывалась былая красота. — Хорошо бы нам сейчас скинуть лет по тридцать-сорок и пожить хотя бы пару дней в том возрасте. Как бы мы были счастливы!
— Да хотя бы пару часов, — поддержал ее солидный толстый мужчина, посаженный во главу стола, поскольку много лет был замдиректора совхоза.
— И что бы ты сделал за пару часов?
— К тебе бы побежал в чайную. Вспомните, какая она была красавица, все проезжие шоферюги буфет осадой брали. Уж ты бы от меня в этот раз не открутилась.
Все засмеялись.
К вечеру жара медленно отступала, но в комнате все еще было душно, несмотря на распахнутые окна.
— А я бы к родителям помчался, — сказал крохотный мужичок, у которого из-за стола виднелась одна голова. — Когда они умирали, я сидел на Севере, даже попрощаться не смог.
— Что вы все о грустном? Давайте лучше споем.
— Да мы же на поминках.
— Ничего, — сказал замдиректора, — споем тихонько нашу любимую. И Толя будет нас слышать и радоваться.
— Говорят, после третьего года душа окончательно покидает этот мир.
— Вот, пока не покинула и споем.
И они запели песню, ту самую, какую пели и родители и все родные Макарова в его детстве, которую пела вся Россия за праздничными или за поминальными столами. Пели про мужика, который, когда был молод, служил ямщиком на почте. Макаров подумал, что все эти люди для него такие же родственники, как его родители, как его любимые тетки. И от этой песни что-то вдруг начало раскручиваться в нем, какая-то сила стала распирать его, пригибать к столу, наливать свинцом руки. У него потемнело в глазах, и он понял, что нужно срочно что-то сделать, освободиться от этой чудовищной энергии, вдруг ожившей в нем, выплеснуть немедленно, иначе она убьет его.
— Подождите! — крикнул он.
Все недоуменно замолчали.
— Сейчас вы все станете молодыми. Я не знаю, сколько смогу удержать вас в этом состоянии, наверное, очень недолго, несколько минут, но все равно, это будет мой вам подарок.
В комнате вдруг стало быстро темнеть, почти совсем стемнело. Потом она словно наполнилась какой-то жидкостью, и лица сидевших вокруг стали видны, как сквозь аквариум. Внезапно все успокоилось, в окно опять лился желтый послеполуденный свет и было слышно, как в соседнем дворе мычит корова.
— Господи, Клава, это ты? — шепотом спросил замдиректора.
— Я, Алексей Иванович, я.
Макаров почувствовал, как Анна сильно, до боли стиснула его руку. Все вокруг сидели молодые, красивые, радостно улыбались, оглядывали друг друга и ошарашенно молчали. Казалось, мир остановился, замер и не смеет двинуться дальше, чтобы своим движением не уничтожить это мгновение.
— Андрей! У тебя ведь усы были в молодости?
— Бог с ними, с усами. Интересно, успею я добежать до своего дома?
— Сиди, не шевелись, сейчас все исчезнет, смотри на меня. Неужели у меня были такие прямые и такие длинные волосы.
— Были. Ты была такая удивительная.
— Почему была. Я сейчас такая.
Сидящие за столом не кричали, не всплескивали руками, не падали в обморок — они просто тихо разговаривали, оглядывая друг друга, улыбались, и лица у них были чуточку торжественными, какими они, наверное, всегда бывают у людей, прикоснувшихся к чуду. Только девушка в дальнем углу у окна плакала.
— Вон Дима идет, — сказал кто-то из дальнего угла, — и тоже молодой.
— Что за Дима?
— Пенсионер из Москвы, у меня отдыхает.
Макаров взглянул в окно и увидел отца. Увидел таким, каким он ему помнился в юности. Отец медленно переходил дорогу, направляясь к ним. Макаров вскочил и, извиняясь, наступая на ноги, опрокидывая стулья, посуду на столе, выбрался к дверям. Пробегая темный коридор и двор до калитки, он радовался тому, что с его помощью состоялось это возвращение, что смысл его только в том и состоит, что мы вечны, всегда молоды, что любой момент нашей жизни остается во времени, и вся энергия живых и умерших служит тому залогом. Нет никаких других миров — есть только этот, настоящий и единственный.
Он выскочил на улицу и бросился к отцу. Тот узнал его, улыбнулся устало и виновато. Макаров обнял отца и сказал, преодолевая комок в горле: