Вряд ли Саня читал ее мысли, но, живя в такой тесноте, уж совсем заслониться было трудно. Однажды он застал ее за чтением канской записки, отчего она глупо вспыхнула и заслонила экран. Однажды, когда его не было дома, она включила Ююшино интервью, чтобы девочка в животе (тогда она еще называлась Мартой) для чего-то знала и этот голос… А Саня, забывший дома контейнер с едой, вдруг резко вернулся. Итогом – но Лиза не сразу связала причину со следствием – стала Санина выдумка читать русскую классику вслух, потому что… Набор доводов каждый вечер менялся: они теряют один язык, толком не обретя другой; им нужно учиться быть вместе не только физически, айв интеллектуальном плане; русская классика – его постыдный пробел; маленькая Алиса (он был уверен тогда, что они назовут Марусю Алисой, потому что Алиса – это Александр плюс Лиза) должна впитать в себя не только европейскую музыку (надевая наушники на живот, Лиза ставила крошке Рамо, Вивальди и Генделя), но и мелодику русской речи…
В ту бесконечную осень, не по-московски долгую и прозрачную, но с такими же темными вечерами, нахлобученными на их городишко до самых бровей, они начали с «Хаджи-Мурата», но муж вскоре счел его уныло-подробным, перескочили на Бунина, однако и в нем Сергиевич легко обнаружил изъян (неестественности-напыщенности), так что на пятый примерно вечер они читали уже пришедшую заказной бандеролью «Лолиту». Лиза видела только английский фильм с грубоватой, крупноногой девахой – и подвоха не заподозрила. В романе ей поначалу нравилось все: сама его дрожь и то, как терпкие замечания, едкие каламбуры, сквозь лупу увиденные подробности тонут в рокоте аллитераций. И то, как парча блестких слов пядь за пядью покрывает воспоминания, лица, тела, дома, улицы, тайные помыслы, фотографии, безделушки, пейзажи, побеждая реальность, как может победить ее только лишайник, золотистый, слоистый, расползающийся по земле и деревьям, заборам, камням и домам. Это была не просто большая литература, а светящийся сгусток ее вещества – почему-то день ото дня Лизе все чаще приходилось это себе повторять… делать все большие паузы, потому что дыхание сбивалось, и отчаянно смаковать первое, что выхватывал глаз: «… в нашем чугунно-решетчатом мире причин и следствий…» – как же это фантастически емко: цивилизация (техника) и культура (логика) уместились в одной полуфразе!.. Бог знает что она городила, потому что перед чугунно-решетчатым миром и сразу следом за ним шла речь о стайке нимфеток и мужском содрогании, тайно выкраденном Г.Г., теперь размышляющим: не отразится ли оно на их будущем?
Вскоре мантра про Большую литературу уже не спасала. Одуванчики, превратившиеся из солнц в луны, делали Лизу счастливой только на миг. Шарлота Гейз еще была жива, ее двенадцатилетняя Ло лишь собиралась с подругою в летний лагерь, а в потной череде подглядываний и касаний уже было не продохнуть. Саня посматривал на нее с надувного матраса, синего, в черных дельфинах – на софе им стало тесно втроем, – изучающе и, казалось, без тени сочувствия. Но все-таки брал у нее толстый том и прочитывал сам две-три страницы: часто унылым шепотом, реже – преобразившись в одышливо-пылкого и смятенного старика. Ей бы вовремя сдаться, и все обошлось бы без этого жуткого срыва. Но она слишком долго молчала, из упрямства и гордости делая вид, что ей все нипочем. А сломалась на пустяковине: Гумберт Гумберт, еще до конца не поверивший в свое счастье, забрал Лолиту из лагеря, свернул на обочину («па-ба-ба-бам», зачем-то добавил Саня), малышка сама оказалась в его объятиях, а он, не смея по-настоящему ее целовать, прикасался «к ее горячим раскрывающимся губам с величайшим благо… (в этом месте Саня глупо заблеял: «благогове-э-э-энием»)… о, совершенно безгрэшно!». Описание поцелуя затягивалось – Саня блеял дальше по тексту: «Я ужасно боя-а-а-ался зайти слишком далеко и заставить ее отпрянуть с испуганным отвращеэ-э-энием…»