– Пожалуй, да, – в раздумье проговорила она. – Когда, сказали вы, выдадут ее тело – в три часа?
– Нынче в три часа, мэм, так он сказал.
– Хорошо, тогда поезжайте вы сами. В конце концов, красивая повозка лучше безобразных дрог. Джозеф, возьмите новую рессорную повозку, синюю с красными колесами, и вымойте ее как следует. А потом, Джозеф…
– Слушаю, мэм.
– Захватите с собой невянущей зелени и цветов и потом положите на гроб. Возьмите как можно больше, пусть она утопает в цветах. Достаньте ветвей лаурестинуса, и пестрого самшита, и тиса да прихватите несколько пучков хризантем. И пусть везет ее наш старый Весельчак, кажется, она любила его.
– Будет исполнено, мэм. Мне наказали вам передать, что четверо рабочих из Дома призрения встретят меня у ворот нашего кладбища; они возьмут ее и похоронят по правилам опекунского совета, как оно положено по закону.
– Боже мой! Кэстербриджский Дом призрения! Как же Фанни дошла до этого? – задумчиво проговорила Батшеба. – Жаль, что я раньше не знала. Я думала, она где-то далеко. Долго ли она там прожила?
– Всего день либо два.
– А! Так она не была постоянной его обитательницей?
– Нет. Спервоначалу она поселилась в одном городке, где стоял военный гарнизон, на том конце Уэссекса, а потом с полгода зарабатывала себе на хлеб шитьем в Мелчестере, ей давала работу одна почтенная вдова, что занимается таким делом. Слыхал я, она попала в Дом призрения в субботу утром, и люди говорят, она брела пешком всю дорогу от Мелчестера. А уж почему она ушла с работы, сказать не могу; знать не знаю, а лгать грешно. Вот и весь сказ, мэм.
– А-ах!..
Драгоценный камень, только что сверкавший розовым блеском, вдруг выбрасывает алмазно-белый луч, но еще быстрее изменилось лицо молодой женщины, когда у нее с глубоким вздохом вырвался этот возглас.
– Скажите, она проходила по Кэстербриджской дороге? – спросила она, и в ее голосе прозвучала страстная тревога.
– Думается мне, проходила… Мэм, не кликнуть ли Лидди? Видать, вам неможется, мэм. Вы стали как все равно лилия, такая белая и слабая!
– Нет. Не надо ее звать. Пустое. Когда же она проходила через Уэзербери?
– В прошлую субботу вечером.
– Довольно, Джозеф. Можете идти.
– Слушаю, мэм.
– Джозеф, постойте минутку. Какого цвета были волосы у Фанни Робин?
– Ей-богу, хозяйка, вот сейчас, когда вы меня допрашиваете, совсем как на суде, хоть убей, не могу припомнить.
– Не важно. Ступайте и делайте то, что я вам велела… Погодите… Нет, ничего, ступайте себе.
Она отвернулась, желая скрыть от него волнение, так ярко отпечатлевшееся у нее на лице, и вошла в дом; у нее подкашивались ноги от слабости и стучало в висках. Через час она услыхала стук повозки, выезжавшей со двора, и вышла на крыльцо, с болью в сердце сознавая, что выглядит встревоженной и расстроенной. Джозеф, одетый в свою лучшую пару, уже хлестнул лошадь, собираясь отъезжать. Ветви и цветы лежали грудой в повозке, приказание ее было выполнено. Но Батшеба даже не заметила их.
– Что вы мне говорили, Джозеф, чья она была милая?
– Не знаю, мэм.
– Так-таки не знаете?
– Ей-богу, не знаю.
– А что же вы знаете?
– Знаю одно: пришла она утром, а к вечеру померла, вот и все, что я слышал от них. «Джозеф, – говорит Габриэль, – малютка Фанни Робин померла», – а сам этак строго уставился на меня. Я страсть как опечалился: «Ах, как же, говорю, она померла?». А Оук и говорит: «Ну да, померла в кэстербриджском Доме призрения, и нечего там допытываться, как да почему. Пришла туда в воскресенье спозаранку, а к вечеру уже померла, кажись, все ясно». Тут я спросил, что она, мол, делала последнее-то время, а мистер Болдвуд обернулся ко мне и перестал обивать палкой головки репьев. Тут он мне и рассказал, что она зарабатывала себе на хлеб шитьем в Мелчестере, как я уже вам докладывал, а потом ушла оттуда и проходила мимо нас в субботу вечером, уже в потемках. А потом сказал, что не мешает, мол, мне намекнуть вам касательно ее смерти, а сам ушел. Может, бедняжка потому и померла, что, понимаете ли, мэм, шла всю ночь напролет да на ветру. Ведь люди и раньше сказывали, что она, мол, не жилица на белом свете, зимой ее уж такой бил кашель… Ну да что об этом толковать, когда ее нет в живых!
– А вы больше ничего о ней не слыхали? – Батшеба смотрела на него так пристально, что у Джозефа даже глаза забегали.
– Ничегошеньки, хозяйка, честное, благородное слово, – заверил ее Джозеф. – Да у нас в приходе вряд ли кто слыхал эту новость.
– Удивляюсь, почему Габриэль сам не принес мне этого известия: он то и дело является ко мне по всяким пустякам, – проговорила она шепотом, глядя в землю.
– Может статься, у него были спешные дела, мэм, – высказал предположение Джозеф. – А иной раз он ходит сам не свой, видать, о прошлом тужит, ведь он тоже был фермером. Да, любопытный он фрукт, а впрочем, очень даже понимающий пастух и уж такой начитанный.
– Не показалось ли вам, что у него было что-то на уме, когда он говорил вам об этом?
– Пожалуй, и впрямь что-то было, мэм. Он был уж больно пасмурный, да и фермер Болдвуд тоже.