Впрочем, включив в переписку Нойбауэра и Палоуша, сам Иван Гавел из нее не устранился. Он охотно разъясняет старшему брату свои штудии по теории информации, присылает ему огромные выдержки из трудов Мартина Хайдеггера, пересказывает французских философов: от относительно знакомого в России Эммануэля Левинаса до почти неизвестного Раймона Рюйе.
И Гавел, и его близкие на свободе быстро поняли, что письма из тюрьмы будут опубликованы. И работая над очередными посланиями, сам автор уже держал это в голове. В «Заочном допросе» он вспоминал:
С самого начала нам было ясно, что наши письма ходят по рукам друзей, что так должно быть, и хорошо, что это так. Поэтому мы привыкли, что наш контакт с семьями стал общественным делом и что наши письма, написанные быстро и при галдеже других заключенных, воспринимаются как литературные факты и как сообщение всему миру о состоянии нашего духа. Отсюда был уже один шаг к тому, чтоб я начал задумывать их как книгу.234
Здесь стоит отметить, что письма мужчины к женщине уже представляли собой отдельный канон чешской литературы. Это и письма Карела Чапека к Ольге Шайнпфлюговой, и письма Франца Кафки к Милене Есенской. Другим каноном для Гавела была традиция писем именно из тюрьмы, восходящая для чехов еще к посланиям Яна Гуса, а в европейском контексте XX века напрямую связанная с письмами немецкого священника Дитриха Бонхоффера (канадский богослов Мартин Румшайдт даже написал отдельное исследование, где сопоставил тексты Гавела и Бонхоффера). Незадолго до Гавела были написаны «Письма другу» Ладислава Гейданека и «Письма крестнику» Радима Палоуша, обращенные, как пишет Мартин Путна, к традиции, которая идет от сенековских «Нравственных писем к Луцилию»235.
Подготовить письма к печати выпало литературному критику и редактору Яну Лопатке. Лопатка закончил философский факультет Карлова университета, где изучал чешский язык и историю, а чуть позже – эстетику. Защитил дипломную работу с любопытнейшим названием «Проза Владислава Ванчуры по радио: к теоретическим основам радиопостановки литературного произведения». В 60-х годах работал на Чехословацком радио и в нескольких книжных издательствах, сотрудничал с «Тваржем» и другими изданиями. В годы нормализации был отстранен от официального литературного процесса, работал кладовщиком и сторожем, но очень активно участвовал в самиздате, продолжал писать как критик. В конце 70-х Лопатка стал соавтором целого словаря запрещенных писателей. Сотрудничал с иностранными журналами, включая Svědectví Павла Тигрида, в 1977 году подписал «Хартию».
Первоначально предполагалось, что Лопатка очистит текст писем от личных мыслей и бытовых деталей. Однако редактор решил поступить иначе и подготовил письма к публикации почти в неизмененном виде. Решение оказалось удачным и во многом предопределило успех книги: подробности частной жизни и сиюминутные переживания, рассказы о болезнях и просьбы о посылках очень органично дополнили философские и эстетические рассуждения Гавела, которые, если откровенно, нельзя считать фундаментальными. Это признавал и сам Гавел: «Мои размышления не являются и не хотят быть никакой философией или философской системой <…> Это скорее просто свидетельство о человеке в определенной ситуации, о человеке – мне, о виде и направлении его внутреннего бурчания»236. Даниэль Кайзер, впрочем, отзывается о книге с легкой иронией: «В наследии Гавела “Письма Ольге” занимают то же место, что Ингмар Бергман в мировом кинематографе: у них отличная репутация, но мало кто их полностью прочитал»237. Можно с горечью добавить, что подавляющее большинство российских читателей не смогли прочесть письма ни полностью, ни отдельными частями – на русском языке они еще никогда не издавались.
Выход на свободу. Новая пьеса. Возрождение диссидентского движения
«Еще не отведал отчаяния»