– Некогда, значит? Видно, еще баржу разбить торопишься? – не стерпев, сказал старик.
– А что ж их не бить, если бьются? – задорно, но твердо возразил Фома.
– А конечно!.. Не ты наживал – тебе ли жалеть? Ну, пойдем… Да нельзя ли барыньку-то… хоть утопить на время? – тихо сказал Маякин.
– Поезжай, Саша, в город, возьми номер в Сибирском подворье, – я скоро приеду! – сказал Фома и, обратясь к Маякину, с удальством объявил: – Готов!..
До гостиницы оба шли молча. Фома, видя, что крестный, чтоб не отстать от него, подпрыгивает на ходу, нарочно шагал шире, и то, что старик не может идти в ногу с ним, поддерживало и усиливало в нем буйное чувство протеста, которое он и теперь уже едва сдерживал в себе.
– Человечек! – ласково сказал Маякин, придя в зал гостиницы и направляясь в отдаленный угол. – Подай-ка мне клюквенного квасу бутылочку…
– А мне – коньяку, – приказал Фома.
– Во-от… При плохих картах всегда с козыря ходи! – насмешливо посоветовал ему Маякин.
– Вы моей игры не знаете! – сказал Фома, усаживаясь за стол.
– Полно-ка! Многие так играют.
– Я так играю, что – или башка вдребезги, или стена пополам! – горячо сказал Фома и пристукнул кулаком по столу…
– Не опохмелялся еще нынче? – спросил Маякин с улыбочкой.
Фома сел на стуле плотнее и с искаженным лицом заговорил:
– Папаша крестный!.. Вы умный человек… я уважаю вас за ум…
– Спасибо, сынок! – поклонился Маякин, привстав и опершись руками о стол.
– Я хочу сказать, что мне уже не двадцать лет… Я не маленький.
– Еще бы те! – согласился Маякин. – Не мал век ты прожил, что и говорить! Кабы комар столько время жил – с курицу бы вырос…
– Погодите шутки шутить!.. – предупредил Фома и сделал это так спокойно, что Маякина даже повело всего и морщины на его лице тревожно задрожали. – Вы зачем сюда приехали? – спросил Фома.
– А… набезобразил ты тут… так я хочу посмотреть – много ли? Я, видишь ли, родственником тебе довожусь… и один я у тебя…
– Напрасно вы беспокоитесь… Вот что, папаша… Или вы дайте мне полную волю, или все мое дело берите в свои руки, – все берите! Все, до рубля!
Это вырвалось у Фомы совершенно неожиданно для него; раньше он никогда не думал ничего подобного. Но теперь, сказав крестному эти слова, он вдруг понял, что, если б крестный взял у него имущество, – он стал бы совершенно свободным человеком, мог бы идти, куда хочется, делать, что угодно… До этой минуты он был опутан чем-то, но не знал своих пут, не умел сорвать их с себя, а теперь они сами спадают с него так легко и просто. В груди его вспыхнула тревожная и радостная надежда, он бессвязно бормотал:
– Это всего лучше! Возьмите все и – шабаш! А я – на все четыре стороны!.. Я этак жить не могу… Точно гири на меня навешаны… Я хочу жить свободно… чтобы самому все знать… я буду искать жизнь себе… А то – что я? Арестант… Вы возьмите все это… к черту все! Какой я купец? Не люблю я ничего… А так – ушел бы я от людей… работу какую-нибудь работал бы… А то вот – пью я… с бабой связался…
Маякин смотрел на него, внимательно слушал, и лицо его было сурово, неподвижно, точно окаменело. Над ними носился трактирный, глухой шум, проходили мимо них какие-то люди, Маякину кланялись, но он ничего не видал, упорно разглядывая взволнованное лицо крестника, улыбавшееся растерянно, радостно и в то же время жалобно…
– Э-эх, ежевика ты моя, кисла ягода! – вздохнув, сказал он, перебивая речь Фомы. – Заплутался ты. Плетешь – несуразное… Надо понять – с коньяку ты это или с глупости?
– Папаша! – воскликнул Фома. – Ведь было так… бросали всё имение люди!
– Не при мне было… Не близкие мне люди! – сказал Маякин строго. – А то бы я им – показал!
– Многие угодниками стали, как ушли…
– Мм… У меня не ушли бы!.. И зачем я с тобой серьезно говорю? Тьфу!..
– Папаша! Почему вы не хотите? – с сердцем воскликнул Фома.
– Ты слушай! Если ты трубочист – лезь, сукин сын, на крышу!.. Пожарный – стой на каланче! И всякий род человека должен иметь свой порядок жизни… Телятам же – по-медвежьи не реветь! Живешь ты своей жизнью и – живи! И не лопочи, не лезь, куда не надо! Делай жизнь свою – в своем роде!
Из темных уст старика забила трепетной, блестящей струей знакомая Фоме уверенная, бойкая речь. Он не слушал, охваченный думой о свободе, которая казалась ему так просто возможной. Эта дума впилась ему в мозг, и в груди его все крепло желание порвать связь свою с мутной и скучной жизнью, с крестным, пароходами, кутежами – со всем, среди чего ему было душно жить.
Речь старика долетала до него как бы издали; она сливалась со звоном посуды, с шарканьем ног лакеев по полу, с чьим-то пьяным криком.
– И вся эта чепуха в башке у тебя завелась – от молодой твоей ярости! – говорил Маякин, постукивая рукой по столу. – Удальство твое – глупость; все речи твои – ерунда… Не в монастырь ли пойти тебе?