— Ну вот и определили мы тебя на местожительство, а то мотайся за всяким дерьмом по городу, да еще по ночам. Ты понимаешь, Иннокентий, — обратился поручик к дежурному офицеру, — я из-за этого недоноска такую вечеринку сегодня упустил… А еще вазу разбить не разрешил… Представляешь? Вста-ать! — заорал он на Алексеева.
Алексеев поднялся и в то же мгновение поручик с придыхом ударил его в подбородок. Алексеев упал на кровать, ударился головой о стену.
— Вста-ать!! — снова закричал поручик.
— Хорошо поставлен удар, господин поручик… У кого боксировать учились?.. — Алексеев проговорил эти слова с трудом, силясь усмехнуться. Собрался в комок, вскочил резко с одновременным шагом в сторону окна. Кулак поручика не достиг цели.
— Ах ты мерзавец… — удивленно проговорил поручик. — Да он еще и английской драке обучен…
И тут же снова ударил Алексеева, целя в нос. И попал. Алексеев сполз по стене на пол. Хлынула кровь.
— Вста-ать! — ревел поручик.
Ноги не держали Алексеева. В глазах кувыркались фонарь, лицо поручика, лицо дежурного офицера. Но он встал — сначала на колени, потом резко —
— Нехорошо получается… — флегматично сказал дежурный офицер. Не спеша подошел к крану с водой, намочил свой платок, обтер лицо поручика, привел его в чувство, уложил на кровать. Не спеша вытер руки, не спеша приблизился к Алексееву, уставился на него равнодушными рыбьими глазами, потом неторопливо, привычным движением левой руки, длинной, словно щупальца спрута, ухватил его за волосы и открытой ладонью правой ударил в лицо, потом, ухватив обеими руками за отвороты тюремной робы, с размаху стукнул головой о стену — раз, второй, третий…
Алексеев потерял сознание.
Очнувшись, Алексеев долго не мог сообразить, где он находится. На дворе был день.
Он лежал, не в силах даже качнуть головой — такую боль вызывало каждое движение. До затылка он боялся дотронуться, казалось, что весь он разбит в лепешку. Болело залитое кровью лицо, болел правый бок, живот: кто-то — дежурный офицер, а может, поручик, — бил его. уже лежавшего на полу, ногами. Распухли и ныли большой и указательный пальцы на правой руке. Алексеев вспомнил, как брякнулся от его удара поручик…
Едва-едва, по стенке, добрался до крана, напился, смыл с лица засохшую кровь, снова со стоном улегся на спину, забылся.
А когда чуть повернул голову к степе, взгляд уперся в карандашную надпись. «Мама! — прочитал Алексеев. — Я обещал вам часто писать, но все было некогда. Теперь это мое последнее письмо, которое вы навряд ли прочтете. Мама! Смертную казнь через повешение мне заменили расстрелом. Завтра я умру. Спасибо вам за все, родная! Я спокойно ухожу из мира тьмы и насилия, потому как уверен, что мой труп и все наши трупы станут прочным фундаментом лучшего будущего.
Прощайте, мама. Ваш сын Владимир.
22 февраля 1912 года».
Их было много, таких надписей… Вот нацарапанная красным карандашом: «Товарищи!.. Я ухожу из жизни сам, по своему собственному приговору. Нет, я не сбежал с поля боя, не разочаровался, не изменил идее социализма. Мой дух силен как никогда. Но тело мое разбито, дни мои сочтены. Чахотка — это мучительно, поверьте. И счастье прожить несколько лишних дней в сопоставлении с муками, которые я терплю ежеминутно, — это не счастье, это несчастье. Считайте, что я пал от пули
Неизменно ваш Петр Шепотов.
Апрель, 1914 г.».
Алексеев вспомнил неожиданно — бывает же такое, в который уже раз! — простенький совсем, казалось, но так прочно врезавшийся в память случай. Было это прошлой весной в Полежаевом лесу, вскоре после маевки. Он бродил по лесу, дышал горьковатым ароматом цветущей черемухи, любовался ее белым кипением. И вдруг — что это? Ручей подмыл старую черемуху, оголил ее корни, и она, не удержавшись, упала поперек течения. И только несколько корешков, совсем тоненьких, остались на земле…
Но пришла пора цветения — и сестры, подруги и дочери старой черемухи, стоявшие по соседству, в одну короткую ночь оделись в белое. Вот тогда, видать, и эта поверженная черемуха, тоскуя и страдая, собрав все свои силы, сотворила невероятное — зацвела. Из последних сил зацвела! И было удивительно видеть Алексееву: как же могут несколько тоненьких корешочков вскормить такой океан цветов? А вода все больше оголяла корни, и черемуха, перегородив ручей белизной своих ветвей, как бы кричала ручью в отчаянии: «Остановись! Не губи!» Гордая и красивая, без надежды на спасение, опа яростно благоухала и пела, и каждым трудным своим цветком словно просила: «Жить, всегда жить!..»