— Будет еще больней. Вы — преступник, закон переступили. Насекомые?
— Что — «насекомые»? — ехидно переспросил Алексеев. — Вы о тараканах и клопах?.. Их тут полно.
— Комары… Ах, да, сейчас зима… Душно.
Щеки генерала горели старческим румянцем, подбородок подрагивал. Не сказав больше ни слова, он повернулся и вышел.
Человек лежал на матраце без движения, будто спал. На нем были серые брюки, серого же цвета куртка с черными рукавами, серого сукна шапка с черным крестом наверху, огромного размера полусапоги. Выглядел он скоморохом, и это впечатление разрушало только лицо, покрытое буйной, смоляного цвета растительностью. Был он бледен, дышал тяжело. Лоб, глаза, нос, щеки усыпаны крупными каплями пота.
Его привели под руки два солдата. Надзиратель бросил на пол матрац, одеяло, другие принадлежности, положенные арестанту.
— Потеснись, — сказал он Алексееву. — Свободных камер нету. А до карцера он тут сидел.
Солдаты уложили человека на матрац, и все трое ушли.
Куртка, брюки, сапоги и даже руки арестованного были испачканы испражнениями и оттого в камере установился тяжелый смрад.
Алексеев намочил под краном свою шапку и обмыл сначала лицо и руки лежащего, потом принялся за одежду.
Арестант открыл глаза и наблюдал за движениями Алексеева.
— Кто вы? — голос его был неожиданно силен.
— Василий Алексеев, рабочий.
— Политический?
— Большевик.
— Сколько сидите?
— Восьмой день.
— Новичок.
— Да не совсем. В прошлом году в «Крестах» три с лишним месяца отсидел. В общей камере.
— А я старый сиделец, — вдруг упавшим, тихим голосом проговорил арестант. — Двенадцать лет по тюрьмам кочую. Четыре уже сменил. Теперь вот в Питер попал. Гнали в «Кресты», да в «Предвариловку» угодил отчего-то.
Он изучающе посмотрел на Алексеева.
— Давно в партии?
— С двенадцатого года.
— Пять лет, значит. Для ваших лет это стаж. Годков-то сколько?
— Двадцать.
— А мне за сорок перевалило… Ну, давайте познакомимся. — Человек сел, протянул руку. — Усачев моя фамилия, Иван Петрович. Спасибо за уход. Тут карцер почище всех, какие только в других тюрьмах. Везде холодище, а туг — рядом с машинной топкой находится. Жара жуткая. Это бы и хорошо, да параши нет, на двор не выводят. Все делаешь прямо на пол. Отсюда смрад и духота невыносимые, дышать невозможно. И темень кромешная, полнейшая. Чуть в сторону двинул — и в дерьме. Девять дней отбухал… Ничего, через пару деньков очухаюсь.
Но уже через час Усачев встал, сдвинул матрац под кровать к Алексееву и начал вышагивать по камере. Пять шагов вперед, пять назад, пять — вперед, пять — назад…
У Алексеева зарябило в глазах от его движений, он закрыл их. Усачев заметил это.
— Что — устал смотреть? II я устал. Ну-ка дай отдохну. — Он тяжело сел в ногах у Алексеева. Пот градом лил с его лица. — Вы запомните, юноша: в тюрьму сажают не для того, чтобы ты жил. Тюрьма убивает. Холод, голод, побои, карцер — все для этого. Но страшны не они, а бездействие. Смерть начинается, когда дряхлеют мышцы, тело. Потом приходят всякие болезни — и конец. Вот потому и вышагиваю. Но болезнь тела — еще полбеды…
Усачев вдруг прервал мысль.
— А где сосед из тридцать восьмой? — спросил он у Алексеева.
— Это который справа? Вчера еще кашлял…
— Странно… очень.
Усачев застучал в стену над Алексеевым, в тридцать шестую камеру. Ему тотчас ответили. Через некоторое время Усачев перестал стучать, умыл под краном лицо, руки. Снова сел в ногах у Алексеева.
— Знаете, кто в тридцать восьмой? Орлов. Был максималист, бомбы в генералов бросал, на эшафот шел, не дрогнув. И что же? Переродился в шапкоснимателя, в тихого и кроткого скота. На своих стал доносить, в «сучью камеру» поместили, где все дерьмо вместе с уголовниками от кары товарищей прячется. Теперь вот от туберкулеза умирает, говорят, лежит без сознания. Идею потерял, а может, и не имел…
Усачев опять остановился, опять внимательно посмотрел на Алексеева.
— Вам интересно, что я говорю?.. Впрочем, я еще ничего не сказал. Хотите знать, что я думаю о жизни, о борьбе?
— Конечно. Только скажите, кто вы по убеждениям: большевик, кадет, эсер, меньшевик?..
Усачев рассмеялся. Смех у него был сыпучий, звонкий. Смеясь, он запрокидывал голову, и в черной его бороде сверкали два ряда ослепительно белых зубов.
— Труднее вопроса быть не могло. По природе — романтик и оптимист. По образованию — историк. По убеждениям — революционер. Знаю точно, что самодержавие надо свергнуть. Это главное. С какой партией идти? Это вопрос. Начинал, в общем-то, с ерунды, как раз с романтики. Было просто жутко приятной жутью знать, что делаешь что-то опасное и хорошее для людей… Уже в тюрьмах стал понимать суть политических проблем. Нахватался от всех понемногу. Но все-таки сегодня я меньше меньшевик, а больше большевик и уж никак не эсер и не кадет. Я последнее время Ленина изучал. «Материализм и эмпириокритицизм» одолели? Нет? Напрасно. Впрочем, все это не главное.