— А я думал, ты догадливей или хоть читать умеешь, — засмеялся Костя. — Раз мы прикрываем Москву, значит — москвичи! На юге — сталинградцы, а мы — москвичи.
Перестрелка утихала, Кропт и Засядько отнесли к комбату и замполиту убранные елочки.
Хвоя гирлянд отмякала, источая острый и печальный аромат. В печи несмело потрескивали дрова, сквозь щели иногда пробивался дым, и по землянке плыл горький запах пожарищ. Ребята присели вокруг стола и примолкли.
Жилин вспоминал свой Таганрог, гадая, будет там оттепель или над городом встанет высокое небо с яркими, гораздо ярче, чем в этих местах, большими звездами. Раньше елки привозили в Таганрог или с Кавказа, или откуда-то с севера. Под немцем их никто не привезет… И как же, должно быть, грустно на темных улицах — ни скрипа снега под ногами, ни песни, ни смеха… Только на акациях с костяным мертвым стуком подрагивают не сорванные осенними верховками коричневые стручки.
Нахлынула такая тоска, такая, близкая к отчаянию, беспросветность, что Костя сжал зубы, чтобы сдержать навернувшиеся злые и грустные слезы. Сколько ж еще пути, сколько ж рисковать собой, чтобы добраться до милых улочек, увидеть серое ласковое море. услышать музыку и песни праздника… Чего они чикаются там, на юге? Неужели ж он так силен, этот фриц? Силен, силен фриц… Когда наступали от Москвы — видели. И слишком уж далеко шагать тем ребятам на юге, да еще и все время оглядываться — как-никак, а триста тысяч фрицев сидят у них в тылу. А ну как прорвутся? Как еще тот Сталинград откликнется…
Запах хвои все настойчивей напоминал о прошлом, но о каком. Костя никак не мог угадать, пока наконец не вспомнил первый день в избе дивизионного дома отдыха. Там тоже пахло деревом, хвоей, но еще и сухим, домашним теплом. Он сразу вспомнил Марию, но привычного радостного покалывания в сердце не обнаружил — явилась чуть насмешливая грусть.
«Одна маскировка, а не любовь… — Но тут же устыдился насмешливости и справедливо решил:
— Какая б ни была, а — любовь».
И он ощутил и нежность к Марии и нечто похожее на гордость: сумел-таки на войне, на передовой, узнать то, что не всякий узнает в мирной жизни…
В дверь постучали ногой — глухо и разнотонно. Стук в дверь давно был признан на передовой пережитком былой культурности — и Костя небрежно крикнул:
— Ну, кто там, обратно? Входи!
Из-за двери ответила Мария:
— У меня руки заняты! Откройте!
Засядько метнулся к двери и впустил Марию. Она несла перед собой на вытянутых руках нечто такое, что Джунус от удивления приподнялся, а Костя ринулся ей на помощь.
Мария осторожно не то что положила, а спустила с рук это нечто на стол, торжествующе выпрямилось и как фокусник — резко, но изящно — сдернула тряпочку.
На столе лежал великолепно подрумяненный пирог, и от пего тянул сильный, перебивающий даже запах хвои и ружейного масла, аромат свежего хлеба, кислой капусты и еще чего-то невыразимо дорогого, домашнего — отчего ребята по-детски подшмурыгнули, а Малков подозрительно засопел и отвернулся.
Мария выпрямилась и смотрела на пирог так, как смотрят, наверное, художники на дорогое для них произведение, потом накинула на пирог тряпочку и подняла сияющий взгляд на странно посмурневших ребят, в глазах у нее мелькнул испуг. Но ребята уже поняли, что пирог испечен для них и, подстегнутые ее испугом. душами потянулись к ней.
Она почувствовала это в поняла их.
— Господи, я уж подумала, не беда ли какая. — Убрала под ушанку выбившуюся прядь, огляделась и восхищенно протянула:
— Молодцы-то какие. Ну, гульнем сегодня Может, только тут в увидели ребята ее румяные — не то от огня плиты, не то от мороза — щеки; ее веселые и бедовые темно-серые глаза с прозеленью; полные, хорошо, резко очерченные губы, алые, почти как вишни, и ее статную фигуру. В этот раз она показалась особенно женственной и особенно привлекательной — Мария была не в стеганых брюках, а в юбке и в чулках. Телесного цвета чулках, подаренных когда-то Костей — светлых, необыкновенных! Такого снайперы не видели больше года, и это поразило их еще сильней, чем пирог.
— Подождите меня, мальчики. Закончим дела и тогда отметим. Хорошо? Мы там еще кое-что наготовили.
Она не вышла — упорхнула, хотя и не могла сделать этого: все-таки она была рослой и в теле, но все у нее получалось так стремительно и так ладно, что всем показалось — упорхнула.
Когда она ушла, размякшие ребята вначале переглянулись, а потом посмотрели на Костю, и он уловил хоть добрую, но зависть.
Собрались вместе около полуночи, как положено, проводили старый год, степенно закусили кто салом, кто зайчатиной, которую Мария приправила даже чесноком — где она его разыскала, оставалось ее тайной — и уж только потом досмотрелись, что на пироге есть дата: 1943 год. Мария перехватила их взгляды и стала резать пирог, приговаривая:
— Дай-то бог, чтоб и новый год был такой же румяный и удачный, и чтоб было в нем побольше приятной начинки, и чтоб шел он на здоровье и радость, и чтоб все сложилось, как он сложился и выпекся!